Созерцатель
Шрифт:
— Бонжур, мадам...
«... А когда самолет приземлился в Бурже, я увидел, что идет снег. Около самолета было темно, метрах в пятидесяти большим кристаллом, оправленным в бетон, светилось здание аэропорта, и шел снег, это было очень красиво, хотя снег казался неестественным, оперным, — он падал медленно и торжественно и был крупным, точно ватным.
Я никогда прежде не летал ночью над Европой и никогда прежде не бывал в Париже, и, не обнаружив той картины залитых огнями городов, всего того, что ожидалось воображением, был разочарован обыденностью, будничностью событий и людей, хотя, по правде сказать, ничего иного ждать не приходилось: все мои праздники давно уже миновали.
Накануне всех пассажиров развлекла отсрочка рейса, — в Вене
— Вы русский? — спросил он, разглядывая голографическую карточку на моем паспорте.
— В документах сказано.
— В паспорте указывается гражданство, — мягко возразил чиновник, — а я спрашиваю о национальности.
— Да, я русский.
— Это хорошо, — зачем-то сказал он и мельком оглядел меня cap-a-pie. — Каким еще языком владеете, кроме русского?
— Немного английским и немного французским. И тем и другим достаточно плохо. Но вполне достаточно, чтобы познакомиться с законами о терроризме без помощи адвокатов.
Чиновник улыбнулся и посмотрел мне в глаза. «Ты совсем не тот, за кого себя выдаешь», — прочитал я в его взгляде. «Попробуйте доказать это», — прочел он в моем взгляде.
— Ну хорошо, — сказал он. — С документами у вас все в порядке. Париж — ваша конечная цель?
— Конечные цели ведомы только Господу Богу, — улыбнулся я.
— Какую же религию вы исповедуете?
— Никакой в отдельности и несколько частями.
— Что вы выбираете из разных религий? — с интересом спросил чиновник Интерпола.
— Любовь к человеку, — произнес я с грустной торжественностью, рассчитывая на эффект высокопарной сентиментальности.
— Разумеется, — грустно согласился чиновник. — Всегда больше всего крови проливают из любви к ближнему.
На том мы и расстались, очень довольные друг другом, но в Париж я прилетел с опозданием.
Снег все еще падал, неестественно крупный и в свете фонарей особенно блестящий, когда я подошел к стоянке. Свободных машин было много, но я почему-то выбрал эту, темно-фиолетовую, возможно, гармонирующую с моим настроением, ведь, в конце концов, все наши поступки детерминированы гомеостазом.
— Свободны? — спросил я шофера, чей локоть в кожаном рукаве куртки торчал из окна машины.
— Пожалуйста, месье, — ответил шофер, показав в окно кожаную кепку с огромным козырьком. — Фирма «Лябрюйер и сыновья» гарантирует скорость, безопасность и комфорт.
— Лябрюйер — это вы, — сказал я, усаживаясь, — а где сыновья?
— Сыновья спят дома, — ответил он, включив мотор и выруливая на автостраду. — Мишель — справа от окна, Анри — слева, а Робер — в спальне рядом с матерью.
— Маленький?
— Два месяца. Куда ехать, месье?
— Если у вас много бензина, тогда просто повозите меня по Парижу, где вам самому нравится. Я здесь впервые.
Мотор заглох на улице Святого Жака.
— Приехали, месье. Мой мул заупрямился, — сказал шофер, открывая дверцу, чтобы выйти. — Говорил я своему механику, чтобы проверил эту чертову электронику, а у него, сопляка, только бабы на уме.
— Двуспальный ум у вашего механика.
Я вышел из машины и увидел Натали. То есть Натали она оказалась потом, а сначала это была девушка в пятнистой тонкой и мягкой шубке. Девушка стояла, закрыв глаза и подняв лицо к небу так, что на лицо падали снежинки, белые и крупные.
Я подошел поближе, чтобы посмотреть, что же это она делает, потому что это была первая парижанка, которую я видел.
— Двадцать
четыре, — сказала девушка, открыла глаза, посмотрела на меня и я почувствовал, как дурацкая, обезьянья — от уха до уха — улыбка растягивает мне щеки.— Бонжур, месье, — произнесла девушка. — Я вас ждала.
— Бонжур, мадемуазель, — ответил я, продолжая глупо улыбаться. — Как видите, я приехал. Простите, что задержался в таком долгом пути...
8
В таком долгом пути назад я задержался и теперь могу не торопиться перетасовывать события, встречи, разговоры, людей, лица — по-своему усмотрению, ведь все это во мне и еще многое другое, и совсем не важно, что конференция движется, и Збигнев Крышевский уже рисует на доске социографическую схему рассказа из расчета n-1 персонажей и график личных связей героев на координатах родственных, дружеских или служебных отношений плюс сексуальная симпатия (на положительной оси), и все делают вид, что страшно заинтересованы, и даже Фриц очнулся от дремоты и смотрит из-под массивных век, и я знаю, что минут через десять он спросит, почему пан Крышевский при такой прекрасной теоретической подготовке печет такие дерьмовые новеллы, и всякий миг, минувший и предстоящий уже со мной — как проклятие и спасение — и будет со мной и двадцать, и тридцать лет спустя, если удастся вернуться из возвращения, до того волшебного сентябрьского утра, свежего, как дыхание Натали, которая еще не пришла, дыхание, смешанное с запахом цветов, их я собирался полить, да так и не успел, потому что река времени откатилась обратно, увлекая и меня, и всех, кто так или иначе со мной соприкасался, откатилась на много лет, чтобы ненадолго, прежде чем вновь набрать силу, остановиться в номере в «Грин Стар», когда открылась дверь — я как раз сидел в кресле перед экраном и раскручивал ролик с классиками позапрошлого века: страницы на экране таяли, утекали со скоростью моего чтения, и я только что нажал клавишу возврата, чтобы посмотреть добротный стилистический кусок предыдущей страницы — у меня был Генри Торо — когда открылась дверь и вошла мадам Сидорова — я знал, что вечером этого дня она придет, все еще стройная, в светло-серых брюках (пожалуй, мода живет дольше своих носителей), в легком шерстяном свитере (груди под ним торчат как у козы, но меня не проведешь, я знаю про фокусы косметики), на лице — улыбка: в губах, глазах, бровях — покорная улыбка, и подходит ко мне, будто мы расстались час назад, и подходит ко мне, сидящему, берет мою голову и целует макушку, при этом я упираюсь головой ей в живот, где-то выше пупка, и пытаюсь откинуть голову назад, а Надин еще раз целует меня в макушку, где волос от этого не прибавляется, и замечает:
— Время пропалывает и твой огород.
— Не я сажал, не мне и беспокоиться, что там растет, — бормочу я, освобождаясь из ее рук.
Надин легко и ненадолго, как птица на ветку, опускается на подлокотник кресла, в котором я сижу, и говорит:
— Здравствуй, старина. Страшно рада тебя видеть.
Это ее манера разговора — «кошмарно переживаю», «дико хохотала» — усиливать слова метафорами, будто ей без этого не поверят, — просто вид мимикрии в общении с другим полом, и с этим ничего не поделаешь — это на молекулярно-генетическом уровне — она носит свои движения, повороты, замашки, как носят свой — и здесь я начинаю волноваться, потому что не ощущаю — запах.
— Смертельно соскучилась по тебе, — опять говорит она, подвигая меня к разговору, к откровенности, осторожно, как на край пропасти, а я внутри себя суматошно мечусь, как пес: потерял запах.
— Спасибо, хорошо, — невнятно отвечаю я, хотя она и не спрашивает, как я поживаю, это она спрашивала тогда, в первый раз. Утрата запаха — сигнал опасности: живое должно пахнуть, это я знаю твердо, как то, что рядом со мной на подлокотнике кресла сидит моя бывшая жена Надин, и я могу взять ее руки и понюхать — сначала слегка, чуть-чуть, чтоб распознать, угадать, что это, а потом — ускоряя поток втягиваемого воздуха, пока не зазвучит мелодия запаха, у каждого человека своя, неповторимая. Один из признаков совместимости или несовместимости людей друг с другом.