Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Но если попытаться организовать общественное мнение?

Я рассмеялся:

— Все прожженные циники, если их хорошенько поскрести, оказываются наивными в своих лучших побуждениях. Неужели ты думаешь, что межгосударственная мафия позволит хоть кому-нибудь широко раскрыть рот, чтобы открыть глаза общественности? Сейчас единственная крепость человека — это он сам.

— Значит, в моей крепости уже давно поселилось предательство?

— Да, Пабло, да, трижды да! И не только в тебе. Всмотрись и вслушайся во всю современную культуру. Хотя бы в культуру Европы, которая всегда была точкой кипения цивилизации. Где революционеры мысли, бунтари слова, мятежники звука

и цвета? Духовная импотенция — вот что ценится превыше всего и дороже всего оплачивается. Вместо «человек — мера всех вещей» стало «вещь — мера всех людей».

— Но выход! Выход должен быть!

— Нет, Пабло, выхода нет. Есть вход. Отделить себя от зараженной массы конформистов, дать болезни исчерпать себя без притока свежих ферментов покорности или жестокости, найти новые, необычные для данного человека формы творческого, воссоздающего, пересоздающего поведения и тогда он — спасен.

— Какое-нибудь малообитаемое местечко?

— Лучше всего — необитаемое. Где можно начать с самого первого впечатления. Перебрать все прожитые годы, начиная с трех-четырехлетнего возраста, перебрать все воспоминания, отбрасывая все испорченное, гнилостное, истлевшее и оставить яркое, живое, целостное. Изменить стиль письма, формы, стандарты отбора материала, метафорический багаж. Это долгий труд, тяжкое занятие, кропотливая работа, но зато цель неизмеримо богаче, чем все, потраченное на ее достижение силы.

15

Милая Nicolette, наконец-то я добился того, что утро стало длиннее вечера, зато день — немного короче ночи. Поэтому все мои воспоминания о тебе — это или утренние, или ночные. Трудно определить с уверенностью, чего больше, радости или горечи в свободе во времени: и прошлое тянет, и будущее влечет, и мгновение может длиться до изнеможения вечно.

...Мадам Шаброль оказалась широко и свободно мыслящей матерью, и после семейного праздника и после следующего ленча в кафе у Пиаже, и после настоящего ночного клуба с напитками, музыкой и танцами, куда мы ввалились целой толпой — Николетта с двумя милыми подругами, Жильбер с двумя милыми друзьями и я, как pater familias[82], — было шумно и весело, и в меру интимно, и спокойно, будто дома, среди родных и знакомых, таких близких, привычных и немного надоевших, что я уже было начал скучать, если бы Николетта то и дело не взбадривала меня своими шутками, половина смысла которых ускользала, прячась в лице Николетты, в углах глаз и в углах губ, таких свежих, что их не портила даже губная помада, и после всего этого мадам Шаброль сказала, что доверяет мне.

— Вы, русские, чувствуете себя в своей тарелке в любом месте, хоть на этом свете, хоть на том, — сказала она так, будто по крайней мере полстолетия жила исключительно среди русских. — Я вам доверяю, месье.

— Благодарю, мадам. Обычно мне доверяют почти все и крайне редко ошибаются. Нас, русских, исключая особенно глупых, на всех перепутьях ведет покровительница — Святая Ирония. Ей можно доверить все, даже небесный огонь семейного очага.

(Антуан ведь еще не приехал и Сесиль тоже).

— Так вы хотите, чтобы Николетта сопровождала вас в Марсель?

По правде говоря, я помнил, что обмолвился о намерении побывать в Марселе, но убей меня бог, если я помнил, что о чем-то просил мадам Шаброль.

— Мадам, — сказал я умоляюще и торжественно поднял два пальца. — Я клянусь!..

— Не надо клясться, чтобы не пришлось нарушать свою клятву, — мудро улыбнулась мадам Шаброль умными циничными глазами. — Я вам верю.

Разница в возрасте и особенно те высокие моральные принципы, которые отличают вас, русских...

— Да, мадам, вы правы. Наши моральные принципы чрезвычайно высоки. Так что приходится задирать голову, чтобы их разглядеть.

...И вот мы в голубом двухместном купе ночного южного экспресса. Николетта — по-дорожному: в брюках и тонкой шерстяной кофточке, волосы на висках взбиты, и это делает лицо — специально для меня — старомодным, наивным, сентиментальным, трогательно-искренним; я — по-дорожному: в брюках и толстом шерстяном свитере, подбородок трижды выбрит и, кажется, он отражает и тусклую поверхность темного окна справа, и хромированные крючки, и поручни, и кнопки.

Между мной и Николеттой — вагонный столик, и неотвратимая разница в целое поколение равнодушия, жестокости, бездуховности. Какая-то иррациональная грусть и запоздалая нежность, и жалость к абстрактному человеческому одиночеству наполняет меня до краев и покачивается в такт и ритм движения поезда, расплескивается в слова, несущие не самый смысл, а душу смысла, цвет чувства, окраску настроения.

— Чего это тебе взбрело, девочка, пускаться в неизвестность со старым одиноким неудачником, который к тому же давно выпустил из рук все свои высокие моральные принципы и живет только низкими истинами? Зачем ты заставила меня обманывать мадам Шаброль?

Николетта не сразу отвечает, а слушает и рассматривает меня с жалостливой старомодной улыбкой, как старого друга после многих несчастий и долгой разлуки.

— Ангел, — говорит она наконец, — мой ангел-хранитель, долго дремавший, вдруг спохватился и указал на тебя.

— Зачем он это сделал? — строго спросил я.

— Не знаю, — покачала головой Николетта, — наверное так было угодно Ему. Чтобы я перестала быть автоматом и обрела душу.

— Спасибо, девочка. Не проще ли было сходить на исповедь? Не так хлопотно и гораздо дешевле.

— Глупый, — сказала она. — Такой умный, а еще такой глупый. Разве на исповеди я что-нибудь обретаю? Теряю — да. Теряю тайну своего греха, теряю свободу будущих поступков.

— Гм...

— Неужели же ты думаешь, что как только мы останемся вдвоем, я начну тебя соблазнять?

— М-м-м, по правде говоря, я на это надеялся.

Николетта улыбнулась:

— Ты не тело мое волнуешь, а душу. Хотя... какой-нибудь случайный, легкий как мотылек поцелуй смог бы растопить скованность в разговоре.

Я привстал, взял ее вялую руку и прикоснулся губами к пальцам. — Николетта, я низложен твоим умом, унижен твоей добротой, убит твоей красотой.

— Чисто мужской язвительности комплимент, — улыбнулась Николетта. — За ум хвалят уродин, за доброту хвалят бесхарактерных, когда уже ничего хорошего сказать нельзя.

Тогда я привстал, потянулся к ней и коснулся губами порозовевшей щеки:

— Милая, будь счастлива полной мерой и на все времена.

— Старый седой романтик, — сказала Николетта, улыбаясь одними глазами. — Таким ты мне нравишься.

— Нет, — не согласился я. — Зрелый циник. Таким я себе нравлюсь больше. Все бывшие романтики становятся циниками, когда проходят весь путь познания себя и людей. А я, кажется, повидал все, кроме могилы. Но и она, надеюсь, меня не минует. Правда, я не тороплюсь. Жизнь, кроме незавершенных дел, сама по себе приятна: краски, линии, запахи, звуки, — вся плоть жизни, цветущая и сочная, когда она на подъеме, или гнилостная и гаснущая, когда она больна или изживает себя.

— Черт побери, из тебя получился бы неплохой проповедник.

Поделиться с друзьями: