Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Догадываюсь. Скорее всего, это комбинация рациональных правил, правил мироотношения.

— Комбинация... — ворчит Гроссер. — Тоже мне великий комбинатор. Мораль — это опыт прошлого, одушевленный в человеке и материализованный в его поступках. Мораль — это путы прошлого, удерживающие человека от его движения вперед. А в человеке действует закон опережающего сознания. Это значит, что любому действию предшествует забегание вперед, и если человек хочет заглянуть в будущее, он должен разорвать путы морали. Общественный долг — это всегда чужой долг, а человек должен следовать своему, а не чужому долгу.

— Ну, это ты объяснишь баварской полиции, когда вернешься домой.

— Да, — соглашается Гроссер, — если полицейский окажется хотя бы таким же философом, как ты. Впрочем, даже дым родины сладок. Как там у древних говорится об этом? Ты ведь специалист по древним истинам.

— Fumus patriae dulcis. Gomerus[75].

— Вот именно, — говорит Гроссер, —

я иду из будущего и, следовательно, принадлежу к третьей категории несвоевременных людей и еще до Гомера не добрался. Как только доберусь, мы переделаем сюжет «Илиады» — я такие повороты действия придумал, что все последующие книжные черви пальчики заоблизывают.

— У червей нет пальцев.

— Все равно. Тогда посмотришь, что будет, если я доберусь до Гомера. Вот посмеемся с ним!

— И долго тебе пришлось топать из будущего?

— Ты понимаешь, старик, практически это получилось сразу. Я тебе объясню. Но при одном условии: это — между нами, просто я к тебе проникся душевным расположением и доверием. Но ты, пожалуйста, никому ни гу-гу. Обещаешь?

— Клянусь своими любимыми домашними тапочками.

— Идет, заметано. Слушай. Любая частица элементарной материи неуничтожима, не появляется и не исчезает. Количество частиц во Вселенной строго фиксировано, их 1080. Поэтому их комбинации, возникшие однажды в форме тебя или, например, меня, могут после окончательного распада повториться. А поскольку и время — неуничтожимо, длительно, непрерывно, — следовательно, я могу существовать в нескольких временах одновременно с промежутком, равным полному зарождению, развитию, угасанию и распаду. Понял?

— Понял. Только почему ты можешь, а я не могу?

— Что поделаешь, старик? — разводит руками Гроссер, — тебе просто не повезло. Не та комбинация частиц. Но ты не огорчайся, ты и без этого хороший, и я тебя люблю как брата. Как продолжение самого себя. Вот так-то. Давай лучше дуэтом споем:

Freude trinken alle Wesen,

An den Brusten der Natur;

Alle Guten, alle Bosen

Folgen ihrer Rosenspur[76].

Вот такие дела, милая Николетта. Я получил забавного соседа, с которым можно делиться сумасшедшими идеями, безумными впечатлениями, бредовыми эмоциями. А это хоть в какой-то, пусть малой степени уменьшает мою тоску по тебе.

Крепко тебя целую, моя подвижница, и пусть Господь нам обоим дарует мужество ожидания и терпение надежды. Твой Старик.

10

Весь предпоследний вечер конференции мы провели вшестером, — Кастальс, Эрвин, Гроссер, Фриц и я, позже пришел океанолог-арагонец, он принес выращенные им морские орешки, пахучие, сладкие, хрустящие, они поглощали горечь бискарийского рома, который мы поглощали за картами — играли двумя колодами в «медведя»; играли на сюжеты — давняя традиция, принятая среди близких друзей в нашем кругу; так однажды, в такую же общую встречу, я сгоряча, сдуру проиграл Гроссеру сюжет о музыканте, совершавшем восхождение по нотам собственной музыки — у Гроссера, к моей зависти, получилась-таки изящная, легкая новелла — а в другой раз я, поднатужась, потому что обычно в карты мне не везет, — выиграл у Эрвина сюжет о каменщике, и он стал героем повести «Замерзающие слова», — вшестером сидели в моем номере наверху и говорили о правде в искусстве. О чем же еще могут пятеро циничных литераторов говорить и один невозмутимый арагонец молчать? — об искусстве изображения, воплощения, воссоздания или — что одно и то же — о женщинах (литераторы были циничны, то есть не признавали святости в принципе, в том числе и святости моногамии), потому что женщина — это практика искусства, а искусство — теория женственности: все искусства, кроме, пожалуй, архитектуры, да и она, если раскопать корни — жилище хранительницы очага, все искусства построены на женской основе. На этом и продолжалась игра словами в слова.

— Правда и истина в русском языке суть женского рода, — продолжал Кастальс.

— Ложь — тоже женского рода, — заметил я.

— Ложь — тень правды при свете дня, — мрачно сказал Фриц. — При свете ночи все наоборот. Или: правда — это личная форма безличной общественной лжи. Сбрасываем бубны. Предлагаем бубны. Предлагаю проход по виням.

— Принято, — сказал Гроссер. — Тогда истина не существует в реальной форме. Истина — абстрактна, умозрительна, непредставима, как, например, непредставима бесконечность, хотя она и содержит конечные величины.

— У меня пятнадцать, — сказал Кастальс. — Гроссеру три очка в минус за неточный ход и отклонение от темы и тезиса. Требуется доказать во-первых, что искусство слова построено на женской основе; во-вторых, что правда в нашем ремесле невозможна; в-третьих, — наше ремесло возможно только в поисках правды. И пусть кажущееся противоречие вас не смущает. Мой великий соотечественник, баск Miguel de Unamuno утверждал, что не противоречит себе только тот, кто никогда ничего не говорит.

Это слишком просто. Buscar tres pies al gato[77], — сказал я, и арагонец, сидевший рядом с Кастальсом, улыбнулся.

— Это задача для пана Крышевского, — заметил Эрвин, он был «медведем», и сейчас разыгрывался его сюжет об искусственно зачатом младенце, который, став взрослым, безуспешно пытается разыскать своих предполагаемых родителей. — Пан Крышевский сейчас бы вывел координаты и математически доказал, что искомой точки не существует, что ни правда не проецируется на искусство, ни искусство не функционирует от правды. Чей ход?

— Пожалуй, я попробую, — сказал Кастальс. — Начну с трех валетов. Без козыря. Сердце литературы — сюжет. Двигатель сюжета — любовь или голод во всех их возможных модификациях. И любовь, и голод прямо связаны с продолжением жизни, невозможным без женской основы. И то, и другое либо направлены на женщину, либо исходят от нее. Поэтому литература — женственна. Утоление любви и голода — это истина для продолжения жизни, ибо без жизни истины не существует. Утолением любви и голода — прошу всех пройти по бубнам, так, теперь еще раз; хорошо, Эрвину семь очков в минусе; прекрасно, медведя уже подняли, кто застрелит? — утолением завершается сюжет, останавливается двигатель, умирает в законченных формах искусство, значит, оно может существовать только, когда стремится к истине, но не достигает ее. Искусство — одно из условий существования жизни, катализатор процесса. Старик, ты опять придерживаешь тузов?

Я придерживал тузов, потому что «под рукой» у меня сидел Гроссер, и мне хотелось, чтобы он «убил медведя» и взял эрвиновский сюжет об искусственном мальчике. Кастальс безошибочно чувствовал карту партнеров и понял, что я не хочу выигрывать. Гроссер пропустил один ход и в следующие два выиграл.

— Жаль, — произнес Эрвин. — Гроссер обслюнявит сюжет, засахарит его так, что в рот будет противно взять.

— Ничего, — рассмеялся Гроссер, блеснув белыми зубами и картинно откинув голову с седой, рыжего отлива шевелюрой. — Я дам две-три параллельные линии развития, это мой отвлекающий маневр, затем несколько выигрышных побочных образов по стандартам мещанской красоты, разбавлю текст афоризмами, которые я всегда готовлю впрок и — ничего — съедят и добавки попросят.

— Интересно, Гросс, — спросил Фриц, по обыкновению мрачно улыбаясь, — как ты достигаешь такой завидной популярности?

— Я ее высчитываю, — снова блеснул зубами Гроссер, все еще продолжая держать голову, как на своем портрете в национальной галерее. — Я планирую популярность.

— Каким образом?

— Весьма простым. Я заранее работаю на определенного читателя, которого я обычно щажу: не подбрасываю ему головоломных проблем, приятно льщу его чувству собственного достоинства, в меру возбуждаю его половую сферу, иногда позволяю ему думать, будто он, читатель, умнее меня, автора. Поэтому мой читатель знает меня, как своего дальнего родственника и платит мне благодарностью и деньгами. Допустим, я делаю ставку на читателя, который не сложил семейной жизни или разладил ее, или собирается по каким-либо причинам сложить или разладить. Допустим, в странах англо-франкоязычных, где меня могут читать — заметьте, друзья, всегда важнее заставить говорить о себе в другой стране, тем самым вы ставите национальные издательства в положение моральной вины и даете им возможность перебелить свою черную неблагодарность в хорошие тиражи — в странах, где меня могут читать, таких читателей окажется десять-двенадцать миллионов. Я ввожу коэффициент поправки, получаю около двух или трех потенциальных читателей. Вывожу усредненную психологию такового читателя, расписываю для себя, чего же он ищет в жизни и в искусстве и затем выстраиваю сюжет в точном соответствии с запросами. Заключительный этап работы — мистифицированное интервью, где я — интервьюер, разумеется, под другой фамилией, поднимаю на смех себя-литератора. И после всего этого популярность сама гоняется за мной, навязывается и липнет.

— Понятно, почему ты стал мрачный и старый. Закис на расчетах.

— Ничуть не закис, — широко улыбается Гроссер. — Зато я не испытываю разочарования оттого, что меня не понимают. Паблисити вышедшей книге создают рецензенты и обозреватели, а они-то как раз и относятся к числу моих читателей, ради которых я работаю.

— После твоих романов увеличивается число разводов.

— Но появляется вновь желание любить.

Все заспорили о том, каким следует быть современному читателю, а каким — рассказчику, и в этот момент приложения разнонаправленных психических сил, когда разговор, казалось, вот-вот забуксует на месте, как грузовик в осенней жиже, и из-под колес полетят комья грязи, — вошла Надин-примирительница, в чем-то длинном, голубом, причудливо-утонченном. Арагонец, самый молодой из всех — настоящий идальго, потому что в присутствии женщины томность и пылкая грусть обозначились на его прямодушном, четкого рисунка лице, — тотчас встал, предупредительно подвинул кресло, усадил Надин, сгреб со стола карты, поставил чистый бокал с тонким золотистым орнаментом по краю, бутылочку марсалы, налил вина и подвинул вазочку с морскими орешками. Очаровательный мальчик. Когда-то таким же любезным был и я, и в какого брюзгу превратился.

Поделиться с друзьями: