Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Целую край твоей рясы — или в чем вы там ходите?

Maneant in vobis Fides, Spes, Caritas, Tria haec: major autem horum est Caritas[57]. Твой Старик.

3

Иногда мне казалось, что его вовсе не было, Гришки Сидорова, моего врага номер один, литературного спутника, сплетника, сыщика, доносчика, критика, деятеля, издевателя, хотя я следил за ним — вернее, наблюдал — на протяжении десятилетий: мы жили в одном регионе, в одном времени, в одном искусстве; я изучил его лицо, мимику, манеру выражаться, изучил так основательно, как не знал самого себя; иногда мы оказывались в одном круге знакомых; у нас были общие друзья, и они, разумеется, получали большое удовольствие от нашей взаимной ненависти — он понимал, что я — талантливее, долговечнее — а что может быть глубже и непримиримей, чем ненависть на почве искусства? — вспомните давний анекдот о Моцарте и Сальери и всю их кошмарную заварушку с отравлением изотопами; я понимал, что он — Гришка — практичнее,

деловитее, что, по сравнению с ним я неудачник и в литературе, и в жизни, и в любви, что он всегда будет тем препятствием, которого не пройдешь, что он — фигура, жрец, халдей, что он занимает посты в журналах и близок к правительству — а что может быть круче и кипучее, чем ненависть, замешанная на комплексе неудачи?; все понимали, что я не раз говорил новые слова в искусстве и что Гришка тотчас же их подхватывал и развивал — так это называлось в его лексиконе — и в конце концов выдавал за собственное открытие — хотя бы ту же изобретенную мной для славянских литератур систему эстетического кодирования художественного текста и образа, и что если бы не Киринава — я имею в виду художника, а не его брата, музыканта, — оказавший мне всемерную и всемирную поддержку, то Сидоров и здесь был бы на коне, а я — пешим; помню, Гришка тогда надолго позеленел и даже перестал распускать про меня пакостные слухи — хобби, в котором он достиг совершенства; поддержка меня Киринавой была для Сидорова ударом если не смертельным, но чувствительным настолько, что Гришка так и не поехал на европейскую конференцию, где мы оба должны были выступать на дискуссии о структуре малых форм искусства; там, на дискуссии, задним числом вспомнили о моих литературных заслугах, и в течение двух недель я купался в волнах уважения, почтения, интереса — внезапный рецидив моды; он не поехал, и на конференции была его жена, «эта очкастая змейка Надин», так ее прозвали за острый язычок, гибкое тело и темно-зеленый блестящий костюм, в котором она появилась на открытии конференции; Надин и прочитала доклад мужа, озаглавленный по-сидоровски напыщенно — «Искусство как функция социализированного опыта» — и изложенный точным, правильным, но кибернетически холодным языком, мертвенным, сухим, дерущим уши, таким, каким Сидоров писал свои романы на социально-сочащиеся темы, романы, приводившие в восторг фригидных женщин и молодых химиков, как мимоходом определил Кастальс в своем знаменитом — после конференции — интервью, в котором он обосновал решение уйти из искусства; но именно в те дни — когда мадам Надин появилась в моем номере в «Грин стар» — кстати, это отель, построенный англичанами, — одни из лучших, какие я знавал, и сравнительно с ним любой старообразный «Хилтон» — просто смрадная конюшня, — в те дни и позже, уже звучнее, я догадывался, что, может быть, Платон был прав и Гришка — только мое впечатление о нем, что он послан мне в назидание, в наказание, в напоминание, в намек, что кроме видимой есть еще и невидимая сторона бытия.

Я прибыл в первой декаде сентября на Бискайи, куда, из-за очередной угрозы эпидемии терроризма, была перенесена конференция.

С вертолета, зависшего высоко над морем, отель, действительно, казался восьмиконечной зеленой звездой. Сходство довершалось не только планировкой, конструкциями корпусов, не только внешней отделкой, но и легкой мерцающей дымкой, подвижной и мерной, будто море дышало. Вокруг отеля в радиусе двух-трех миль оно было серебристо-фиолетовым.

— Искусственный климат, — сказал по-испански пилот, которого я вначале принял за англичанина, он был какой-то silencioso, soberbio[58].

— La cortina azul[59], — прибавил он, указывая вниз на фиолетовую воду.

— Aragones? — спросил я.

Он кивнул, и я вспомнил Кастальса.

— Вы здесь работаете? — снова спросил я.

— Только на время конференции. Океанолог, — сказал он. Все-таки он silencioso.

— Многие уже прибыли?

— Нет, — сказал он, — но Кастальс уже здесь, echo pie a tierra[60]. Мы тоже echo pie a tierra на большую круглую площадку в центре на крыше отеля. Там уже стояли два сорокаместных аэробуса — создания предельно функциональные и беспредельно безвкусные, как вся современная техника на порошковом топливе. Я сказал об этом пилоту, пока мы шли к лифту, чтобы спуститься в холл. Арагонец равнодушно махнул рукой:

— Не я их делал. Моя задача — подводные организмы.

Портье узнал меня, — оказалось, видел какое-то юбилейное выступление, парень выглядел совсем молодым, — и тут же признался, что пишет стихи, и был разочарован, когда я не выразил восторга по этому поводу; парень просто не догадывался, что на своем веку я видел столько стихов, что ни обрадовать, ни удивить, ни огорчить меня стихами невозможно, и поэтому, отойдя от конторки и направляясь в номер, я услышал за спиной, что «старик опять всем недоволен», и это была правда, я ругал себя за то, что согласился участвовать в конференции и что — как стало известно в последний момент — вместо Сидорова, с которым я надеялся схлестнуться, окажется мадам Надин, а с женщинами, тем более с этой, я давно не воюю, и потому, что номер, как я и боялся, оказался на последнем этаже, в самом низу, — просторный, с чистым воздухом и настоящими льняными простынями на постели (когда живешь так долго, как я, поневоле начинаешь уважать собственные привычки и слабости и внушаешь это чувство другим людям), но с окнами-иллюминаторами глубоко в воду (совершенно дурацкая затея — для меня, по крайней мере, я больше люблю небо, чем воду, она напоминает о могиле), и в довершение всего

снаружи к стеклу прилипла всеми своими присосками какая-то отвратительная харя — детище местной лаборатории — помесь спрута и морской капусты, и подмигивала мне и корчилась от наслаждения при виде меня; я показал ей кулак, и она завибрировала от молчаливого хохота; тогда я включил телефон и увидел на экране того самого портье, любителя стихов.

— Слушаю, сэр.

— У меня за окном прилипло какое-то существо с щупальцами.

— Это, наверное, Бригитта-7. Она совсем ручная.

— Понимаю. Но я не хочу брать ее в руки. Нельзя ли как-нибудь ее убрать?

— Сожалею, сэр, но ваш номер не оборудован отпугивающим устройством.

— Спасибо, дружище, вы полагаете, я сам способен отпугивать?

Парень улыбнулся во весь экран.

— Наверху есть свободный номер? — спросил я.

— Мы хотели сделать вам приятное: вечером за вашими окнами начнется настоящее представление, не хуже русского цирка. — Парень выслушал минуту моего молчания и посмотрел в картотеку перед собой. — Есть один номер на самом верху. С балконом, но без уплотнителей, и бывает прохладно.

— Хорошо, это то, то нужно. Куда идти?

— В лифте наверху вас встретят. Номер через шесть минут будет готов.

Наверху меня, действительно, встретила стандартная девица (минус-личность; унификация бытия — рак духовности, я всегда это говорил) и неслышно, русалочьей походкой, пошла впереди по коридору. Голубая дорожка из крашеной морской травы скрадывала шаги.

— Как зовут тебя, детка?

— Пенелопа.

— О господи. Пенелопа. А другое имя есть?

— Мама меня звала Джесси.

— Это уже лучше, Джесси. Кто рядом со мной? Я не рано прибыл?

— Нет, не рано. Слева от вас будет сеньор Кастальс. Сейчас он прогуливается по морю. Справа — какая-то русская. Она прибудет завтра. Мадам Надин Сидорова.

— Боже, сколько выдающихся личностей.

— Говорят, она очаровательна, несмотря на свой возраст. Вот ваш номер, месье... сэр...

— Не надо, милая, ты же знаешь, как меня все зовут.

— Да. Старик, если это вас не обижает.

— Ничуть. Можешь звать меня просто «старина».

— Хорошо, старина. Здесь пульт управления номеров. Табло заказов. Переключение экрана на библиотеку. У нас хорошая библиотека. В ванной ваш любимый лед, правда, из морской воды. Большой опреснитель — в ремонте, а общий работает на весь комплекс. Программа конференции на столе. В штормовую погоду балкон автоматически закрывается сеткой. Кажется, все. Если понадоблюсь — позовите. Привет, старина.

— Привет, Джесси.

Я направился к окну — оно отдвинулось, и я вышел на балкон. Он нависал над водой метров на тридцать, и сверху отчетливо различались небольшие колонии водорослей и кочующих кораллов, они казались зелеными в подкрашенной воде, изредка медленной тенью проплывала крупная рыба. Вдали на горизонте в тающей прозрачной дымке виднелись крохотные и четкие косые паруса рыбачьих лодок. Было тихо, и пахло ржавым железом.

В ванной я разделся до пояса, обтерся мелкими кубиками розоватого льда, пахнущего йодом, стал на колени и погрузил руки в лед.

Я люблю лед, он напоминает о детстве (равнодушие и сентиментальность — вот главные пороки старости), — далекое детство, такое далекое, что, казалось, его вовсе не было, что я его придумал, — белый снег, иней на деревьях, скрип лыжни на морозе, запахи свежести и вечной новизны жизни. Запах, — может быть, именно это мешало мне сполна, безоглядно наслаждаться бытием: я различаю до сотни запахов — хлеба, молока, мяса разных сортов, синтетического и натурального, — запахи вин, обуви, одежды, дерева, земли, стен, в которых жил, бумаги, новой и старой, запахи животных, птиц и растений, запахи людей — каждый из них, особенно женщины, несут как проклятие, как марку, как сортность — свой собственный запах, который меняется только три-четыре раза за жизнь; еще были запахи событий, поступков и обстоятельств, запахи доброты, злобы, ненависти, любви и запахи одиночества и раскаяния. Горничная Джесси пахла йодом и синтетикой (ретаксоновая блузка ), поэтому мне и не понравилось ее имя Пенелопа; у Кастальса был запах разогретого песчаника; от меня исходил запах старой пыли; у Надин был запах сосновой коры.

Я опустил голову и зарылся лицом в розоватый лед.

4

Меньше всего мне хотелось бы встречаться с Надин. Когда-то она была моей женой, и это, наверное, трудно — быть женой, особенно моей. Я отдавал ей все, что мог отдать — тело, речь, некоторые мысли, это не очень щедрый и не очень богатый набор, и так делают все, но она почему-то захотела завладеть моей душой, тем, чем я и сам владею не в полной мере (поэтому женщинам нельзя доверять обширной власти — они тотчас жаждут всю власть, это опасно), и мы расстались, потому что Надин заполучила подходящую, и это была душа Гриньки Сидорова (надеюсь, Надин часто мыла руки).

Надин была одним из самых сильных моих впечатлений в прежние времена, не скажу, что последним влечением, последние влечения всегда покоятся на духовной основе, потому и дано им пролетать времена и расстояния. Чувства, как и мышечные ткани, с возрастом теряют реактивность, упругость, энергию.

Сейчас, когда уже на земле не осталось тех трех-четырех женщин, с которыми я бывал счастлив, — сейчас я счастлив оттого, что мне не дано испытать еще раз это самое прекрасное из всех мучительных и самое мучительное из всех прекрасных состояний. Для меня — это землетрясение: гигантской силы удар внутренних, неуправляемых сил раскалывает мир надвое с такой беспощадной неотвратимостью, что не оставляет ни времени на размышление, ни сил на спасение.

Поделиться с друзьями: