Записки оперного певца
Шрифт:
Мне могут сказать (как и критику Б. Мазингу, первому подметившему этот разрыв), что по объему музыки Хлопуша
<Стр. 363>
(«Орлиный бунт» А. Ф. Пащенко) тоже не представляет материала, равного по силе ершовскому творческому масштабу. Но эта музыка адекватна ее драматургическому источнику, ибо Хлопуша не такой сложный психологический тип, как Теодор Амадей Гофман, и поэтому музыки Хлопуши Ершову, если можно так выразиться, могло хватить.
Чем чаще я слушал Ершова, тем больше я замечал, что его сила заключается в глубоко патетическом романтико-трагедийном начале его творчества. И все чаще стал его сравнивать с Шаляпиным, ища точки их расхождения и сближения.
Если оставить в стороне
Я очень полюбил талант Ершова и долгие годы наблюдал за ним и на сцене, и на эстраде, и на занятиях в консерватории, и немножко в быту. И я никогда не видел, чтобы Ершов говорил холодно, показывал что-нибудь спокойно и был когда-нибудь буднично-трафаретен, а не празднично-артистичен.
Разговаривая об искусстве, Ершов как бы рассыпал перед вами груду бриллиантов. Они переливались всеми огнями радуги, но ни один ювелир не мог бы из них сделать ожерелье: каждый сам по себе слишком ярко горел, чтобы его можно было привести к строгой гармонии с другими, к строгому единству. Когда Иван Васильевич на репетиции что-нибудь показывал студентам, множественность
<Стр. 364>
сценических приемов и музыкальных интонаций была так ослепительна, что ученику достаточно было схватить одну десятую насыпанного перед ним жемчуга, чтобы разбогатеть. Обычное в таких случаях выражение «он себя всего отдавал искусству» не может исчерпать характеристику Ершова: гениальные люди выходят за пределы обычных человеческих границ...
Познакомились мы с Иваном Васильевичем при тяжелых обстоятельствах. 4 августа 1914 года я после полудневного ареста в Берлине по случаю начала войны и после ряда злоключений по дороге с курорта Эмс в дождливое утро добрался наконец до датской «фере» (пароход-паром).
Беженцев было так много, что капитан не принял поезда на борт, а распорядился пассажирам перебраться на фере и разместиться с багажом. После неописуемой свалки, чуть не ставшей второй «ходынкой», я взобрался на пароход и пошел разыскивать знакомых. Мои спутники и багаж остались в Берлине на перроне вокзала, и, кроме оказания помощи соотечественникам, у меня никаких забот не было.
Еще в Берлине на перроне я видел, как несколько человек втискивали в вагон через окно довольно тучного А. М. Давыдова, и слышал, что И. В. Ершов попал в какое-то купе чуть ли не двадцатым пассажиром. Они должны были быть здесь, на пароходе.
Действительно, я скоро увидел Давыдова, который, вспомнив свою прежнюю профессию грузчика, перетаскивал какие-то явно чужие узлы. За ним на руках переносил тяжко больную жену знакомый рецензент, поблизости хриплым голосом произносил какую-то горячую тираду редактор «Театра и искусства» неистово темпераментный Александр Рафаилович Кугель. Артистическая колония на фере была большая: одни возвращались с вагнеровских торжеств из Мюнхена, другие — с курортов.
Переход через Скагеррак должен был длиться полтора-два часа. Все почему-то собирались в одном углу. Кто-то попросил и меня помочь перенести туда какие-то чемоданы.
В углу на груде ящиков,
чемоданов, каких-то причудливых форм баулов и корзин я увидел лежащую молодую очень красивую девушку. Судя по всему, она была тяжело больна. Уставившись в смертельно бледное лицо, я не видел ничего, кроме него, и подошел совсем близко, чтобы<Стр. 365>
спросить, не нужна ли помощь. И внезапно почувствовал острый укол в сердце: на меня гневно смотрели черные жгучие глаза. Человек, которому принадлежали эти глаза, держал руку девушки, а второй рукой поддерживал ее изголовье. Это был Иван Васильевич Ершов. Узнав его, я испугался и пролепетал:
— Простите, я хотел помочь... Я не разглядел, что барышня не одна...
— Не надо, — последовал в ответ почти львиный рык. В эту же минуту за моей спиной раздался голос А. М. Давыдова:
— Вы что, незнакомы? Иван Васильевич, это Левик — артист Музыкальной драмы.
— Бекмессер! — воскликнул Ершов и стал горячо трясти мою руку. Лицо его просияло, глаза засветились.
— Видали? Вот что... наделали! — через минуту гневно бросил он, обводя глазами место вокруг себя.
В ногах у девушки сидела жена Ершова — Любовь Всеволодовна. Девушка была их единственной дочерью, в скором времени умершей от туберкулеза. Рядом с ней на баулах сидела начинающая певица С. В. Акимова, впоследствии ставшая женой Ершова. Все они возвращались с вагнеровских торжеств из Мюнхена.
Днем мы прибыли в Копенгаген. У всех были аккредитивы, но денег по. ним банки, не платили. Пришлось застрять на несколько дней до выяснения обстоятельств. Особого беспокойства мы не проявляли. Я подружился с Ершовым и запроектировал концерт.
Ершов до того уже неоднократно приглашался в Мюнхен и Байрейт петь в вагнеровских фестивалях, и мы были уверены, что его и в Копенгагене знают.
И вот мы в единственном на всю Данию концертном бюро. Сухопарый датчанин смотрит на нас сквозь золотые очки с большим удивлением. Кто это летом устраивает концерты? Да и негде: залы ремонтируют, а симфонические концерты в саду «Тиволи» давно расписаны между известными солистами. Я хватаюсь за слово «известными».
— Это Ершов,—говорю я, — вы понимаете — Ершов?
У датчанина тупеет и без того не очень острое лицо, он подставляет ладонь лодочкой к уху и говорит:
— Битте? (Прошу?)
<Стр. 366>
Я повторяю:
— Ершов, первый русский вагнеровский певец, артист императорских театров.
Датчанин наконец выдавливает:
— Эршоф? Не слыхал. Минуточку, присядьте.
Мы садимся в кресла, а он уходит в соседнюю комнату. Минуты через две он возвращается с блокнотом и карандашом в руках. Я вывожу крупными буквами: Ершов и т. д. Он снова уходит в глубь конторы и возвращается минут через пять. Нет, никто господина Эршофа не знает. Да и вообще не сезон для концертов.
— Европа, — в сердцах произносит Ершов, потом улыбается и прибавляет: — Чтоб ты сгинул! — И мы уходим.
Пришлось поселиться в дешевой гостинице, столоваться в каких-то грошовых столовых. Казавшиеся ко всему на свете равнодушными датские моряки и те все время озирались на чудное лицо Ершова.
Через два дня банки раскошелились: выдали по пятьдесят крон на человека, и мы тронулись в путь. Представители старшего поколения, среди которых не было военнообязанных, поехали по маршруту: Стокгольм — Лулео — Улеаборг, поперек Ботнического залива. Ходили слухи, что немецкие миноносцы либо топят, либо перехватывают суда и увозят беженцев в концентрационные лагери. Наша группа решила избегнуть такой перспективы, и мы направились на пароходе вдоль всего шведского берега через Стокгольм, до Гапаранды-Торнео, а оттуда вдоль всей Финляндии по железной дороге. Наши путевые мытарства, вызванные неслыханным жульничеством мирового экскурсионного бюро «Кук и сын», были блестяще описаны впоследствии в газете «День» А. Р. Кугелем в фельетоне «Кукины сыны».