Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Яд для Моцарта

Алефова Ирина

Шрифт:

secco – Да-да, спасибо, надеюсь, мне не придется низко пасть в твоих глазах, Милий, – ответил наконец Кюи, стараясь, чтобы голос звучал не слишком сухо или недоброжелательно.

doux – И оставь ты эту газету, – наставник мягко вытащил «Ведомости» из рук друга. – Вцепился в нее мертвой хваткой, словно не хорошую рецензию читаешь, а собственный некролог.

tenebroso

«Знал бы ты, насколько сейчас близок к истине! Но я все же надеюсь, что в скором будущем некролог мне посчастливится прочесть, только вот не свой».

– Ну вот, снова куда-то все разбрелись! – пробасил Балакирев, возвращаясь к роялю и застав там только Катеньку Протопопову, которая к тому времени уже стала законной супругой Бородина. Катенька наигрывала ля-бемоль мажорный экспромт Шуберта. Переливы сверкающих мажоро-минорных фигураций высыпались из-под ее легких и проворных пальцев, словно бусинки.

– Куда они испарились? – простите, Катюша, что вынужден прервать вашу прекрасную игру, – характер творческого человека непредсказуем. Минуту назад все были здесь, а стоило мне отвлечься – их как ветром сдуло!

– Насколько я поняла, Саша взялся за приготовление кофе каким-то особенным способом, и Мусорянин непременно хотел быть свидетелем этого действа, – отвечала Катенька, доиграв до смыслового завершения музыкальной фразы.

– Стало быть, они на кухне, – облегченно вздохнул Балакирев и, успокоившись, пододвинул стул и сел рядом с пианисткой. – В таком случае сыграйте, дружок, еще раз, очень вас прошу. Уж больно мне нравится эта шубертовская вещица!

И он притих, внимая божественным звукам рояля, прикрыв глаза и покачивая в такт головой. Кюи, увидев, что остался в комнате практически один – поскольку раствориться в музыке означало полностью уйти из мира реального, – решил не мешать им и тихонько вышел за дверь, дабы присоединиться к друзьям и поучаствовать в процессе варки кофе.

Миновав узкий проход, соединяющий гостиную и кухню, Кюи, повинуясь неведомому инстинкту, замер у неплотно прикрытой двери. Что-то – может быть, предчувствие, а может быть, и нарочно приглушенные голоса мужчин – заставило его помедлить и прислушаться.

Сначала он не мог ничего разобрать из-за звуков рояля – Катенька дошла до первой кульминации. Но затем, в соответствии с композиционной логикой, последовал эпизод пианиссимо, что позволило Цезарю
слышать разговор на кухне довольно отчетливо в течение нескольких минут. Этого оказалось вполне достаточно…

sotto voce

– Закипает, снимай с огня, – первый голос принадлежал Бородину. Фраза никоим образом не относилась к его персоне – речь шла о кофе. Вероятно, он предлагал Мусоргскому снять турку.

Не успел Кюи подумать что-то вроде «весьма опрометчиво», в подтверждение его опасениям послышался грохот посуды и сдавленный вскрик.

– Осторожнее! Оставь, Модест, дай лучше я сам займусь этим.

– К кулинарным хитростям я неприспособлен, – пытался оправдаться Мусорянин, изо всех сил дуя на обожженные пальцы.

– Да, пускать на кухню тебя нельзя ни под каким предлогом, – согласился Бородин. – Ты непременно все испортишь.

– Я как медведь в лавке, все оберну и опрокину, – покорно басил Модест.

– Но это, поверь мне, куда лучше, чем быть медведем в музыке, – утешил его друг.

– Некоторые поговаривают, что моя музыка сделана грубо, непрофессионально…

– Плюнь и не слушай. Твоя музыка гениальна, и все поймут и признают это только через несколько десятилетий. Они еще не доросли до твоих сочинений – слепы, как новорожденные котята. В этом ее беда и величие.

– К черту! Признание, слава – мне они не нужны. Все это фальшь чистой воды. Хотя и приятно, не спорю. Вот, например, вчера у Цезаря был триумф. Я от души порадовался за него, но, сказать по чести, опера не сильна.

Голоса зазвучали на полтона тише, порой Кюи удавалось расслышать лишь часть сказанного. Но с каждой фразой его лицо покрывалось все более смертельной бледностью, а в глазах все ярче разгорался дьявольский огонек.

– Да, ты прав, Мусорянин, – соглашался Бородин, помешивая что-то ложкой. – Думаю, «Ратклиф» не выдержит испытания временем. О нем забудут еще при его жизни.

– …слабовата, да и замкнутые вокальные номера больше похожи на декламацию.

– Задумка, конечно, хорошая, но сделано это не так, как хотелось бы.

– …нет того уровня мастерства…

– …он не может услышать нужные звуки…

– …может, посоветовать Цезарю оставить сочинительство и всерьез заняться музыкальной критикой? – у него отлично выходят статьи и рецензии…

Шуберт из гостиной вновь набрал мощь звучности. В кухне зазвенели чашки, устанавливаемые на подносе: кофе был готов к подаче на стол. Вне себя от гнева, Кюи подскочил к входной двери и распахнул ее. Общение в таком состоянии было совершенно недопустимым.

Снег…

calmanto

Свежий морозный воздух отрезвил его воспаленный мозг и слегка остудил бурлящую яростью кровь. Снежная крупа опускалась на лицо и мгновенно превращалась в мелкие капли. Кюи наклонился и схватил горсть снега, отер лицо. Вечернее зимнее небо было полно чернотой. Ни единой звезды.

Постепенно мужчина начал приходить в себя. Холод подействовал – ветер забрался под одежду, пробежался по телу, вызвав неприятный озноб. Вернулась способность мыслить и трезво оценивать ситуацию.

«Что же это я так переживаю? – подумал оскорбленный композитор. – Разве иного можно было ожидать? Выше головы, как ни пытайся, не прыгнешь. Да, я вынужден признать, что моя музыка недолговечна и канет в небытие, не оставив следа в сердцах потомков. Выходит, Бородин и Мусорянин правы. И тем не менее нож в спину – это подло. Зато это отличный повод для мести. Я долго искал его себе в оправдание, и вот он наконец подвернулся. Это поистине удача для меня! Теперь я могу с чистой совестью осуществлять задуманное…»

subito unruhig

– Цезарь, друг мой, что ж ты выскочил на мороз без пальто? Да и в домашних туфлях? – из-за двери высунулась голова Балакирева. – Мы тебя уж обыскались по всему дому. Саша сотворил свой чудный кофе и зовет всех его отведать.

– Сейчас иду, – отозвался Кюи, не оборачиваясь. – Иду.

– Простудишься, – уже совсем другим, неофициальным тоном добавил Милий и скрылся за скрипом двери.

Кюи глубоко вздохнул, впустив в себя широкий поток морозного воздуха, и вошел в дом.

Мир перевернулся.

Ничего не произошло.

solo intimo

Находясь вне времени, несложно окинуть взглядом тот маленький отрезок земного бытия. Кто знает, в какой момент я осознал свое предназначение? Кто может доказать, что я целенаправленно – или, напротив, руководствуясь одной лишь интуицией – действовал так, а не иначе?

Как бы там ни было, с самого начала я знал лишь одно: если я, никчемная посредственность, оказался по воле рока в одной лодке с четырьмя гениями, значит, это не случайно, значит, мне предрешено выполнить иную роль в их судьбах, раз уж они так тесно повязаны с моей.

Я видел себя сверху серым запуганным кроликом, мечущимся по тесной клетке из угла в угол. Впрочем, обличие кролика было лишь удобной маской, под которой скрывались до поры до времени острые зубы и цепкие когти, способные разорвать в клочья. Кто бы мог заподозрить кролика в помыслах хищника?

Но меня нельзя осуждать: я был вынужден обороняться. От чего? Может быть, от невозможности быть таким, как четверо остальных. Может быть, от навязанного Кем-то свыше предназначения.

Никому и в голову не могло прийти, что скромный критик, время от времени осуществляющий безуспешные попытки сочинить что-либо выдающееся или хотя бы более-менее пристойное, может строить коварные планы, касающиеся самых близких людей. Мне некого было опасаться, пожалуй, кроме единственного человека, благодаря которому я и оказался в этой славной компании.

Балакирев обладал свойством всепроникающего видения. Так же, как он смотрел на музыку, безошибочно улавливая ее суть, он смотрел и на людей. Общаться с ним было рискованно. У меня всякий раз возникало непреодолимое ощущение избежать его пристального взгляда – казалось, он умеет читать мысли, проникая под кору головного мозга и отыскивая самые сокровенные и потайные думы. Порой Милий бросал мне странные фразы, из которых можно было сделать вывод, что он прекрасно осведомлен о всех моих душевных терзаниях и даже способен предвидеть будущее.

Я боялся, что он станет препятствием на моем пути, но устранить его не мог. Он был необходим мне прежде всего в качестве главы и организующей силы, которая объединяет и притягивает к себе всех членов нашего творческого кружка. Без него все тут же развалилось бы: Бородин целиком и полностью отдался бы своей химии, Римский-Корсаков, и без того постоянно пропадающий на посту директора Бесплатной музыкальной школы, исчез бы из виду окончательно, а Мусорянин бы спился с горя, и его немедленно уволили бы из Министерства.

Нет, содейство Балакирева мне было необходимо. Без него я утратил бы возможность общаться с ними, а вместе с тем провалились все мои планы. Веление рока должно было осуществиться: Милия я решил оставить напоследок.

Теперь следовало решить, кого из оставшихся троих препроводить в мир иной первым. Мой выбор пал на Мусорянина. И вовсе не потому, что он раздражал меня своей неловкостью и неуклюжестью. Он сочинял музыку, которую я не мог переносить. «Борис Годунов», постановка которого принесла ему грандиозный успех, еще раз доказал негодность и посредственность моего детища, рожденного в муках, – «Вильяма Ратклифа», а также и остальных произведений не в меньшей степени.

Я был настолько потрясен очевидным контрастом между тем, что творил он, и тем, что выходило у меня! Следствием этого потрясения стала двухнедельная лихорадка, после которой я отказался от сочинительства, поклявшись себе, что не возьмусь ни за один серьезный жанр, покуда тень Мусоргского не исчезнет с лица земли. Видеть его, говорить с ним было для меня все большим, практически невыносимым испытанием. Его музыка преследовала меня неотступно и днем, и ночью. Она пробралась внутрь меня с вдыхаемым воздухом, она жила во мне отравляющим ядом, впитываясь в кровь и распространяясь по всему организму.

Нужно ли еще что-либо объяснять?..

andante mesto

Судьба Модеста Мусоргского и без участия недоброжелателей была нелегкой, если не сказать – трагичной. Сильный и целеустремленный художник, к жизни в реальном мире он был абсолютно неприспособлен. Он был очень чувствителен и раним ко всем жизненным перипетиям. Мечтая о семейном уюте и взаимной любви, он не получил ни того, ни другого и был вынужден скитаться, меняя адреса. Модест всегда остро нуждался в человеческом тепле, в общении с друзьями и единомышленниками, а потому балакиревские собрания были для него живительной силой.

Неотступно преследуемый одиночеством, он искал близких по духу людей. Семья брата, чета Опочининых, счастливые годы совместной жизни с Римским-Корсаковым, затем – с Голенищевым-Кутузовым… Друзья появлялись в его жизни светлым пятном, после чего исчезали – женились, уезжали, умирали – навсегда, снова оставляя его одного в чуждом и безразличном мире. Каждая новая разлука подкашивала композитора, лишала его сил и воли к жизни.

Осенью восемьдесят первого года Кюи узнал, что с Мусоряниным совсем плохо. В последние годы он прозябал в нищете, существуя преимущественно благодаря поддержке друзей и добрых знакомых. Одна состоятельная дама, артистка Леонова, сжалившись над ним, приютила великого композитора у себя на даче и позволила ему подрабатывать аккомпаниатором на ее уроках пения. Впрочем, оплата была столь низкой, что ее с трудом хватало на самое необходимое.

Подобное положение делало жизнь Мусоргского невыносимой. К тому же обострилась его болезнь, сидевшая в нем долгие годы. Тяжелый приступ с потерей сознания случился на одном из уроков. Леонова немедленно вызвала врача и оповестила друзей больного…

concitato

– Что с ним, Милий? Не скрывай от меня ничего, прошу тебя! Что-то серьезное?

Римский-Корсаков, оставивший в Петербурге свои многочисленные дела, немедленно явился на зов, узнав о болезни Мусорянина. Прибыв в Николаевский военный госпиталь, куда с огромным трудом удалось поместить не относившегося к военной сфере больного, он встретил у дверей палаты опередивших его Балакирева и Бородина, от которых и пытался выведать тревожащую его информации о самочувствии друга.

Александр Бородин неотрывно смотрел в пол, нервно пощипывая ус. Белые стены госпиталя делали лица присутствовавших здесь еще более бледными. Балакирев тяжело вздохнул, собираясь с мыслями, прежде чем ответить.

– Бертенсон говорит, что дела плохи, но надежда все-таки есть…

– Бертенсон? Это еще кто такой? – нахмурился Римский-Корсаков, потирая лоб и пытаясь вспомнить человека с названой фамилией. – Критик?

– Ну что ты, Николя, к чему здесь критик? Бертенсон – это его лечащий врач. Он помог устроить сюда Мусорянина – ты же знаешь, как сейчас трудно с этими военными госпиталями, – ответил Бородин.

– Это случайно не тот, который женат на певице Скальковской? – начал припоминать Римский-Корсаков.

– Да-да, именно тот самый. Представляешь, этот удивительный человек придумал записать нашего Мусорянина «вольнонаемным денщиком ординатора Бертенсона»!

– Как денщиком?! – вспыхнул оскорбленный Корсаков. – Да известно ли ему, что Мусоргский – великий композитор российский?! Что он себе позволяет?! Неслыханное нахальство так обращаться с гением! Денщиком!..

Балакирев грустно улыбнулся, наклонив голову:

– Успокойся, Николя. Поверь, сейчас не тот момент, когда нужно идти на принцип и ставить честолюбие во главу угла. Мусорянина нужно было спасать во что бы то ни стало,

и это был единственный способ устроить его в госпиталь. Ты же знаешь, я бы не позволил издеваться над кем-либо из дорогих и близких мне людей.

Римский-Корсаков нервно прошелся по коридору взад-вперед, после чего снова подошел к друзьям.

– Кто-то еще приехал?

– Да, здесь Стасов и Цезарь. На днях Модеста навещал еще и Направник, прикатил и певец Мельников.

– Да, еще брат его, Филарет, он остановился в гостевом номере, – добавил Бородин. – А ты – один?

– Куда уж там, один, – махнул рукой Николай Андреевич. – С тех пор как я женился, я никогда не бываю один. Жена приехала со мной, а также увязалась и Александра Николаевна, женина сестра. Но не беспокойся, Милий, мы уже расположились. Устроились, можно сказать, с комфортом, насколько это вообще мыслимо в походных условиях.

– Ну слава Богу, хоть у тебя все благополучно.

– Да я-то что! Разве обо мне сейчас речь? Лучше расскажите: как Модест? Может, ему чего надо? Я хочу его увидеть и самому, лично убедиться, что моему другу ничего не грозит. Когда к нему пускают?

– Сейчас у него процедуры, но мы ждем, скоро должны пускать. Правда, всем вместе не получится: больных в этом отделении дозволяют посещать только по одному, – сказал Балакирев.

Бородин поспешно добавил, увидев, как омрачилось лицо друга, и уловив крепкое словцо, вырвавшееся из его уст:

– Но, надо признать, здешние врачи вовсе не изверги. Бертенсон не лыком шит: пробил для Мусорянина отдельную палату, велел ухаживать за ним двум медсестрам.

Дверь в палату отворилась, из-за нее выглянула молоденькая медсестра и осведомилась, окинув взглядом троих хорошо одетых мужчин.

– Господа, это вы ожидаете посещения больного Мусоргского?

– Совершенно верно, – ответил Балакирев, озвучивая взволнованные взгляды приятелей.

– Мы бы хотели повидаться с другом. Сейчас это можно сделать? – поинтересовался нетерпеливый Римский-Корсаков.

– Процедуры окончены, – сказала сестричка, кокетливо улыбаясь. – Доктор Бертенсон позволил одному из вас пройти в палату. Но имейте в виду, – поспешно добавила она, – находиться возле больного можно не более десяти минут…

– Хорошо, хорошо, – кивнул Римский-Корсаков и направился к двери. Сейчас он был готов принять любые условия, лишь бы проникнуть в запретное место и повидаться с Мусоряниным, чья участь глубоко волновала композитора.

– …и вы ни в коем случае не должны говорить с ним на беспокоящие его темы! – крикнула вдогонку медсестра. И, поскольку за Римским-Корсаковым уже закрылась дверь палаты, объяснила оставшимся: – Доктор сказал, что больному категорически запрещается волноваться.

– Думаю, встреча с Николя пойдет ему только на пользу, – успокоил девушку высокий господин, беспрерывно пощипывающий ус. – Только он может вдохнуть в него жизнь.

limpido

Неизвестно, что именно помогло Мусоргскому справиться с одолевающим его недугом – повышенное ли внимание друзей оказало свое целительное воздействие, или чудо медицины, – но на протяжении зимы композитор чувствовал прилив жизненных сил. Он даже снова взялся за сочинительство: перед ним лежала начатая опера «Сорочинская ярмарка», которую он мечтал окончить в предстоящие полгода. Неосуществленный замысел не позволял композитору расслабиться и окончательно сдать свои позиции.

Творческий процесс, с одной стороны, отвлекал его от болезни и окрашивал суровые зимние дни радостью работы с музыкальной материей. Но существовала и обратная сторона медали – отдавая последние силы работе, композитор неумолимо сгорал. Истощенный продолжительной болезнью и лечением организм все чаще напоминал о себе внезапными приступами лихорадки, головной болью, погружением в глубочайшую депрессию.

Из госпиталя Бертенсон Мусоргского не выпускал, настаивая на постельном режиме и квалифицированном медицинском уходе. «Вы, доктора, своей заботой залечите даже здорового насмерть!» – с досадой восклицал больной, выслушивая очередной отказ на его молящую просьбу переехать в домашние условия.

– Как вы не понимаете, что в вашем состоянии работать категорически нельзя! Вы сами себя сводите в могилу! – как маленького непослушного ребенка, отчитывал Мусоргского Бертенсон, силой и хитростью всякий раз отбирая у него партитурные листы и пишущие принадлежности.

– Этот изверг перекрывает мне кислород, не дает дышать! – горестно сетовал композитор. Жаловался каждому, кто его посещал. – Мало того, что он не привозит мне рояль, мало того! Он еще ворует у меня бумагу! Как только я за порог – он тут же шасть в палату, и давай рыться у меня под матрацем! Я пробовал было перепрятывать, но этого пройдоху не перехитришь. Можно ли в таких условиях работать над оперой?! Его иссушенные медицинской наукой мозги не могут понять одну элементарную истину: лишить меня возможности сочинять музыку означает лишить меня воздуха!

Гневные тирады и пламенные речи бунтующего больного вынудили-таки Бертенсона пойти на уступки и позволить композитору открыто, без утайки, сочинять свою оперу – но не покидая палаты. Заодно доктору удалось уговорить Мусоргского вовремя принимать все прописанные им микстуры, а не выливать их за тумбочку.

Все вроде бы наладилось. До весны оставалось совсем немного времени. А потом случилось и вовсе удивительное событие: приехал Илья Репин. Мусоргский был безмерно счастлив.

Репин, приехавший из Москвы всего на несколько дней в связи с подготовкой передвижной выставки, пользуясь случаем, навестил друга и застал его истощенным болезнью, но настроенным весьма оптимистично. Непрекращающаяся работа над «Сорочинской ярмаркой» особенно порадовала художника – он веровал в излечение силами искусства.

– А не написать ли тебе, Илюша, портрет Мусорянина, раз уж ты здесь? – сказал как-то Стасов. – Он как-никак композитор, к тому же выдающийся. Это будет полезно для истории. Сейчас он вроде бы получше выглядит, чем обычно: твой приезд подействовал на него совершенно чудотворным образом!

Репин с готовностью подхватил идею прозорливого критика, целиком и полностью доверяясь его гениальной интуиции и дару предвидения: Стасов никогда слов на ветер не бросал, а потому каждое его предложение принималось на ура.

Без мольберта, кое-как примостившись у больничного столика, всего за четыре сеанса – мера вынужденная, поскольку Бертенсон, как обычно, противился подобному времяпрепровождению больного – художник создал гениальный портрет Мусоргского. Тот самый, ставший известным портрет, который ныне является одним из достойнейших украшений Третьяковской галереи. Стасов, как всегда, оказался дальновиден.

Репин был мастером своего дела: Мусоргский на портрете вышел в точности таким, каким видели его друзья и близкие – все, кто был рядом с композитором в тот нелегкий период его жизни. Реалистических красок у художника не отнимать. Впрочем, самому композитору, окруженному вниманием и любовью дорогих его сердцу людей, этот период казался самым светлым и радостным.

Каждый раз, когда молоденькая сестричка извещала его о посетителе, Мусоргский словно оживал.

– Зови, голубушка, немедленно зови! – говорил он, делая попытки подняться с кровати и привести себя в относительно ухоженный и пристойный вид.

Правда, с некоторых пор медицинский персонал стал замечать за больным какую-то странную реакцию на подобного рода извещения: он весь словно сжимался в комок и исподлобья нерешительно спрашивал, кто именно пришел.

– Вы кого-то ожидаете? – пытался прояснить для себя этот психологический момент в поведении своего подопечного Бертенсон, применяя тактику внезапных вопросов. – А может быть, вы кого-то опасаетесь? Что вас так настораживает?

Но, видимо, тактика была избрана неверная: композитор упорно отмалчивался, отрицательно мотая головой и отстраняясь от внешнего мира под видом погружения в партитуру оперы.

Он и сам не осознавал, что его так настораживает. О причине странного поведения Мусоргского знал только Цезарь Кюи, друг и союзник по балакиревскому кружку. Единственный человек, появлений которого Мусоргский безотчетно, подсознательно побаивался. Интуиция отчаянно пульсировала красным огоньком, с каждым днем все явственнее, но разум не находил объективного объяснения.

Весна была все ближе.

solo stravagante

Весна была все ближе. Для него она не должна была наступить. Бертенсон отмечал, что самочувствие Мусоргского по необъяснимым причинам и вопреки мрачным прогнозам медицины намного улучшилось. Я воспринял это как сигнал к действию.

Все было спланировано и приготовлено заранее. Средство проверенное. Проникает в организм и, оставаясь абсолютно незамеченным, медленно, но верно подтачивает его изнутри. Этого яда нет даже в списке снадобий алхимиков. Его нет и в природе. Он известен лишь мне. И тому, для кого он предназначен.

Момент для реализации задуманного был выбран удачно. Вписавшись в круг постоянных посетителей, я был лишь одним из тех, кого он привык видеть возле себя. Бертенсон, словно подыгрывая мне, по секрету делился с нами, друзьями больного, своими опасениями:

– Медицинской практике известна некая закономерность, – печально, со скорбью в голосе вещал он. – В особенно тяжелых и неизлечимых случаях, каковой мы наблюдаем в истории болезни Модеста Петровича, в один момент наступает якобы просветление. Больной ощущает невиданный прилив сил, ему кажется, что недуг отступает. Но это, к огромному сожалению, лишь верный признак того, что скоро может произойти самое страшное… Болезнь как бы дает человеку глоток свободы от своего тяжкого плена, возможность в последний раз насладиться радостями жизни…

Мы не стали дослушивать речь доктора. Я одним из первых яростно перебил его, не желая допускать и мысли о смерти «нашего дорогого друга»! Меня горячо поддержали. Бертенсон обиделся и с того момента больше не заговаривал на эту тему, но для получения стопроцентного алиби мне было вполне достаточно и одного раза: теперь все были готовы к вечной разлуке с Мусоргским. Факт его смерти ни для кого не был неожиданностью, более того, к нему постепенно привыкли и даже напряженно ожидали – кто с ужасом, кто с болью, кто с сожалением…

Ухудшение нагрянуло внезапно. Ему отказывали уже и ноги, и руки. В этом положении его – представьте себе! – удручало более всего то, что он снова потерял возможность работать над оперой, которая так и оставалась незаконченной. За день до смерти Мусоргский попросил, чтобы ему помогли сесть и принесли книгу. В последний вечер своей жизни он, будучи в абсолютно здравом и ясном сознании, читал. Что может быть лучше и истиннее?

Утра следующего дня у него уже не было.

Итак, дело было сделано. Напротив первого пункта моего плана я поставил галочку.

В этом списке было еще три имени. Но тут прикладывать дополнительные усилия я не счел нужным: в момент первой смерти магический круг разомкнулся – его больше не существовало, он превратился в веревочку с узелками. Теперь вечность затянет всех – по цепочке. Мне нужно лишь определять, чей черед.

Впрочем, к последующим участникам моего мистического действа я не испытывал отчетливой неприязни. Но остановить заведенный механизм уже не мог.

Первый промежуток был длиной в пять лет, в течение которых я направлял потоки энергии в сторону Бородина. Он оправдал мои ожидания: его кончина была неожиданной и довольно интересной. Он умер обряженным в русский народный костюм, на музыкальном вечере, который сам же и устроил. На глазах у всех собравшихся пал замертво (наверняка это было красиво и эффектно!), чем поверг всех собравшихся в шок. Меня не было рядом, поэтому о моей причастности к свершившемуся не мог помыслить никто.

Несколько лет спустя я вдохновленно писал жене Римского-Корсакова:

«Внезапная кончина Николая Андреевича горестно и глубоко меня поразила. Великий был художник и чудный человек, а мне – старый и испытанный друг…».

На смерть Римского-Корсакова организатор некогда существовавшего композиторского кружка не отозвался. Вероятнее всего, даже не был извещен.

Да и его жизнь тогда уже клонилась к закату – творческие силы иссякли, все чаще подводило здоровье. Балакирева мне было искренне жаль. В глубине души я был обязан ему многим: прежде всего именно он помог мне максимально реализовать себя в этой жизни. К тому же благодаря этому удивительному человеку мы и собрались все пятеро воедино. Он сам в какой-то степени был моим союзником, сыграл главную роль в задуманном мною спектакле: если бы он не свел нас друг с другом, все было бы иначе.

Поделиться с друзьями: