Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Яд для Моцарта

Алефова Ирина

Шрифт:

Пять символизирует некое разрушение заданности квадрата. Еще начиная с пифагорейцев, насколько я помню, сильной символикой обладало число «четыре». Средневековые философы усматривали в нем высший знак гармонии, так как это число связывает противоположные стороны, из которых состоит. Мир в основе своей построен на законе четверки: стоит вспомнить хотя бы о четырех временах года, четырех сторонах света, четырех стихиях (или составных элементах мира), четырех прямых углах.

Участь же пятого элемента незавидна, подобна пятому колесу – быть лишним и ненужным, мешать и разрушать слаженность. Я был тем самым пятым. Моя роль заключалась в том, чтобы стать для них одновременно и точкой отсчета, и звеном, замыкающим магический круг.

Как это начиналось…

moderato assai

Сначала нас было двое: случай свел меня с Балакиревым. Впрочем, случай ли? Теперь я все больше и больше прихожу к убеждению, что этот «случай» был запрограммирован Всевышним с самого начала, с момента моего рождения. Между прочим, родители неслучайно назвали меня Цезарем – имя влечет за собой характер, а стало быть, и судьбу. Во всяком случае, они на это очень надеялись.

Музыке я начал обучаться с десятилетнего возраста. Еще до отъезда из родного города Вильно мне посчастливилось взять несколько уроков теории и композиции у известного в то время польского композитора Станислава Монюшко. Но родители не захотели видеть в своем сыне музыканта, посему по прибытии в Петербург я по воле отца поступил в Главное инженерное училище, а по окончании этого заведения продолжил образование в этой же сфере – в Военно-инженерной академии.

Тот самый знаменательный случай произошел со мной примерно за год до окончания академии: на одном из публичных концертов я познакомился с Милием Балакиревым.

Помню, что я только что был произведен в офицеры и музыкой был увлечен серьезно. Узрев в собеседнике родственную душу, я с радостью ухватился за возможность поделиться своими соображениями по поводу музыки и разговорился с Милием Алексеевичем.

Статный молодой человек с благородными чертами лица и аккуратно постриженной по тогдашней моде бородой, в отутюженном фраке, сверкающей безукоризненной белизной

рубашке и начищенных сапогах произвел на меня весьма благоприятное впечатление.

Но гораздо больше меня поразил его острый и живой ум, меткое словцо и горящие совершенно неземным светом глаза.

Этот удивительный человек, как оказалось, был вхож в круги музыкальной элиты Петербурга. Уже в пятнадцатилетнем возрасте он, подобно небезызвестному капитану Жюля Верна, управлял огромным «кораблем» – дирижировал любительским симфоническим оркестром, исполняя симфонии Бетховена.

К моменту нашей встречи Балакирев уже был известной личностью – незаурядной и многоплановой, потому как не только сочинял хорошую музыку и писал в периодической печати яркие отзывы о концертах, оперных постановках и прочих событиях музыкальной жизни Петербурга. Милий завоевал признание публики и в качестве превосходного исполнителя – он отлично владел фортепиано и тонко чувствовал музыку.

Одним словом, человека с подобным творческим потенциалом еще поискать. С первых минут нашего общения я интуитивно почувствовал некое сходство между нами. Этим, вероятно, и объяснялась та легкость, с которой мы сразу же стали понимать друг друга.

Милий с величайшим одушевлением говорил мне о Глинке – в тот день я впервые услышал имя этого великого русского композитора. Мне было неловко и досадно за собственную неосведомленность, но взамен я мог в подробностях рассказать о моем учителе Монюшко – как выяснилось, Балакирев точно так же не знал его. Милию, практикующему педагогу по музыкальной композиции, было весьма любопытно узнать о методах обучения своего знаменитого польского «коллеги». Таким образом, мы были квиты.

Я решил для себя, что встреча с Балакиревым предназначена мне судьбой, что это знак свыше, открывающий мне дорогу в мир музыки, о котором я грезил на протяжении долгих лет обучения в чуждых мне по духу заведениях. Милий, в свою очередь, признался, что тоже увидел во мне неординарную личность. Совсем скоро мы стали хорошими друзьями. Дело было в шляпе.

sostenuto doloroso

Суровый осенний ветер Балтики забирался под полы и за ворот пальто, нещадно пронизывая до костей. В морском порту всегда было ветрено, но сегодня холод был особенно чувствителен каждому из четверых мужчин, прибывших сюда с определенной целью.

Возле причала величаво покачивался на волнах красавец «Алмаз». Паруса клипера были еще спущены, но команда была наготове и лишь ожидала капитанского приказа к отплытию. На борту царила подобающая моменту суматоха. Члены флотского экипажа, состоящего из молодых гардемаринов, выпускников Морского кадетского корпуса, то и дело проносились по трапу. Военному паруснику предстояло длительное и нелегкое путешествие – на службу к берегам Западной Европы.

– Эх, Николя, счастливый же ты человек! – воскликнул один из четверых, обращаясь к молодому сухощавому человеку, одетому в военно-морскую форму. Наличие обмундирования выдавало в нем члена команды, прочих же, облаченных в гражданскую одежду, отличал взгляд, преисполненный грустью предстоящей разлуки с товарищем. – Как бы мне хотелось быть на твоем месте! Посмотреть Европу, набраться впечатлений на всю жизнь – что может быть лучше для вдохновения и новых творческих замыслов!

Человек в форме едва заметно улыбнулся:

– Сказать по чести, Цезарь, я бы охотно принял твое предложение и остался бы здесь, в России. Три года разлуки для меня будут невыносимы. Я и душой, и сердцем русский и жить не смогу без воздуха России, без вас, друзья. Но, к сожалению, обстоятельства вынуждают меня отправляться в это путешествие, и я не в силах противостоять им.

– Я давно говорил тебе: бросай ты свою морскую карьеру ко всем чертям собачьим! – раздался из-за спины говорившего рокочущий бас. – Сдалась она тебе, что ли?! Всю жизнь себе поломаешь, сворачивая от музыки, а ведь против судьбы все равно не попрешь.

– Модест, прошу тебя, не выражайся так громогласно, – остановил говорящего мягкий и глубокий баритон. – Иначе отъезжающие подумают, что мы – грузчики.

Баритон принадлежал Балакиреву, имя которого упоминалось выше. Этот человек, к которому, как к мощному магниту, притягивались талантливейшие музыканты эпохи, был признанным главой еще неокончательно оформившегося творческого кружка.

Он был центром замкнутого в себе круга, Солнцем, вокруг которого вращаются планеты музыкальной Галактики России девятнадцатого столетия. Мнение Милия Алексеевича было определяющим, его оценка – высшим критерием, а к его замечаниям прислушивались все члены композиторского объединения, даже самые свободолюбивые и непокорные.

– А мне плевать, – отмахнулся Модест, но все же внял просьбе друга и попритих.

furioso

«Непричесанный Мусоргский. Мусорянин – так оно и есть! Все в нем не как у людей, все в нем как зря: волосы неухожены, пальто нараспашку, сапоги неначищены, мысли растрепаны, чувства наперекосяк…» – никем не замеченный сгусток злости развеяло ветром.

– Не тебе объяснять, Модест, почему я не могу порвать с карьерой. Мы живем в такие времена, когда воля отца нерушима. Родительское слово – закон, и не нам его отрицать.

Балакирев добавил:

– Мы пытались пойти в открытую, официальным путем добиться разрешения освободить Корсакова от этой заграничной повинности, но ничего не вышло. Значит, так должно быть.

– Это все Воин, все брат. С тех пор, как его назначили директором Морского корпуса, он и помыслить не может об иной участи для меня!

Молодой Римский-Корсаков нахмурился и исподлобья посмотрел на клипер, знак его отдаления от всего, что мило и дорого сердцу, – от Родины, друзей, музыки. Разлука длиной в три долгих года пугала его, но начинающий жизнь человек интуитивно понимал, что так предрешено судьбой и, стало быть, обжалованию не подлежит.

– Вот вернусь, – произнес он негромко, – отслужу по всем законам, как того хочет отец с братом, и тогда в полной мере посвящу себя музыке. Тогда уж никто не посмеет навязывать мне свое мнение! В конце концов это моя судьба, и я волен распоряжаться ею на собственное усмотрение.

– Не зарекайся, – остановил его Мусоргский, по своему обыкновению настроенный весьма пессимистически. – Там, в Европе, у тебя появится множество дел, как, впрочем, и развлечений, и через три года ты окончательно забудешь о потребности в сочинительстве! Военная карьера и музыка довольно далеко отстоят друг от друга.

Рука в черной кожаной перчатке мягко легла на плечо говорящего.

– Ты не прав, Мусорянин. Не стоит так горячиться. Я думаю, что поездка пойдет Николаю только на пользу. Он закончит образование, успокоит тем самым своих родителей, посмотрит на мир и после всего этого обретет долгожданную свободу. И прежде всего это будет свобода выбора: вот тогда-то, через три года перерыва, он и сможет понять в полной мере, насколько важна для него музыка и сможет ли он жить без нее.

Римский-Корсаков с благодарностью взглянул на друга. В этот сложный момент ему как никогда была необходима моральная поддержка. Слова наставника прозвучали определением предстоящего путешествия как испытания временем, а посему Николай успокоенно вздохнул, переложив выбор будущего на плечи самой судьбы.

– Если хочешь знать мое мнение, – не удержался Мусоргский, – то я уверен, что тебе не миновать участи композитора. По крайней мере, из того, что мне довелось услышать, твой фортепианный Ноктюрн, или Скерцо с-moll, например, мне ужасно нравится!

– Совершенно верно, – кивнул Балакирев, – в тебе, Николай, чувствуется огромный потенциал композитора.

– А может, мне остаться, а, ребята? – неожиданно встрепенулся Корсаков. – Может, и не стоит никуда ехать? И ну ее к черту, эту военную карьеру? А? Будем, как прежде, собираться вечерами, поигрывать в четыре руки, сочинять ансамбли, перекладывать стихи на музыку? У нас с вами это так здорово получалось! Только в такие часы я чувствую, что живу. Зачем нарушать традицию?

Молодой человек обвел каждого из провожающих едва ли не умоляющим взглядом, словно от согласия друзей и впрямь зависела его дальнейшая судьба.

– Нет-нет, что ты! – испуганно воскликнул Цезарь Кюи. – И не думай даже! За каких-то три года ничего не изменится, и умение сочинять не уйдет, и потребность в музыке не иссякнет, если, конечно, оно истинно…

appassionato con preghiera

«О, Всемогущий, только не допусти, чтобы он остался! Если он не исчезнет с глаз моих на эти счастливые три года, то мне придется порвать с музыкальной карьерой. Как композитор он куда сильнее меня, я боюсь с ним состязаться, а в данном случае, в условиях совместного сотрудничества, речь идет именно о состязании! Он в два счета столкнет меня, если всерьез возьмется за сочинительство прямо сейчас! Я не могу этого допустить, мне необходимо взять дополнительное время…»

На весь порт раздался сигнал, знаменующий сбор команды на борту. Римский-Корсаков выпрямился и привычным жестом одернул китель.

– Конечно, Цезарь, ты безусловно прав, – в его голосе звучала безысходность. – Ну что ж, друзья, мне пора. Прощайте. Счастливо оставаться.

Крепкие пожатия рук на прощание, напутственные пожелания, несколько энергичных шагов по трапу – все промелькнуло, как в бреду.

Клипер «Алмаз» отчалил от берега, наполненного криками провожающих, маханиями материнских платков, рыданиями возлюбленных, над которыми пролетел одинокий облегченный вздох, вновь не замеченный никем.

allegretto narrante

Не прошло и полгода со дня отъезда гардемарина Римского-Корсакова, как кружок Балакирева пополнился еще одним полноправным членом. Это был молодой талантливый ученый Александр Бородин, вернувшийся из длительной заграничной командировки. Пребывание в Европе явилось для него весьма счастливым обстоятельством, в отличие от добровольно-принудительной ссылки Корсакова, чье сердце томилось в мучительной разлуке с родиной.

Успешно окончив еще в России Медико-хирургическую академию, Бородин уехал в Гейдельберг, где и познакомился с выдающимися фигурами современной науки – Менделеевым, Сеченовым, ботаником Борщовым. Здесь же, в кругу этой маленькой «русской колонии», он повстречал девушку с далекой родины – Катю Протопопову, которая приехала за границу лечиться.

Помимо того что новая знакомая из родной России была привлекательна и умна, она же, как выяснилось вскоре, была еще и превосходной пианисткой. В Москве она уже снискала признание публики и, благодаря нескольким успешным концертам, смогла собрать деньги на лечение за рубежом. Молодой химик был покорен. Днем он, по обыкновению работал в лаборатории, но все свободные вечера он проводил в доме Екатерины Сергеевны, где

слушал ее восхитительную игру, открывая для себя миры музыки Шумана и Шопена.

Предмет его страсти – химия и медицина – понемногу стал уступать позиции музыке. Но, конечно же, изящная фигурка прекрасной пианистки, Катеньки Протопоповой, затмевала все светила мира.

Бородин все чаще брал в руки виолончель, вспоминая недавние уроки музыки, полученные еще в доме родителей. Порой в голову приходили оригинальные музыкальные находки, и Александр пробовал их записывать. Подобного рода эксперименты с музыкальной материей увлекали его не меньше, чем опыты в химической лаборатории.

Когда Катя с едва уловимой дрожью в голосе сообщила молодому ученому, что вынуждена перебраться в Италию, чей теплый и мягкий климат будет куда более благоприятен для ее хрупкого здоровья, Бородин, не раздумывая ни секунды, заявил, что намерен сопровождать девушку. И не только в Италии, но и повсюду, куда бы ей ни вздумалось поехать. Смущенно улыбнувшись, Катя согласилась, чем и предрешила судьбу двух счастливых людей на долгие годы.

И вот наконец, после нескольких лет заграничной жизни, Бородин возвращался на родину, дабы быть счастливым вместе с любимой женщиной и заниматься любимым делом. Правда, он еще не окончательно решил для себя, какое из двух занятий важнее. Сфера химии и медицины, в которой он ориентируется как рыба в воде и которая стала профессией благодаря длительному и глубокому изучению, или музыка, которая жила в нем с тех пор, как он появился на свет, музыка, которая рождалась и беспрепятственно проливалась сквозь него из космоса или каких-то иных высот?

Впрочем, молодой ученый недолго терзался этой дилеммой. Он подумал, что оба занятия настолько разные, что вполне можно совмещать полезное с приятным, работу и увлечение. Время показало, что он принял правильное решение – это и в самом деле был оптимальный вариант: при свете дня отдавая свои силы медицине, Бородин по вечерам неизменно отправлялся на встречу с друзьями в композиторский кружок, который собрал вокруг себя Балакирев и где его так охотно принимали. Одновременно с медицинской практикой рождались замыслы шедевров русской музыкальной классической школы. Невинное увлечение постепенно перерастало в открытие мира, чему сам композитор порой дивился.

amabile

С появлением Бородина в тесном дружеском кругу музыкантов стало намного веселее. Отсутствие Римского-Корсакова более не осознавалось как невосполнимая утрата. Молодой химик словно внес с открытой дверью поток свежего воздуха в атмосферу запертой комнаты. Возобновились вечера ансамблевого музицирования, стали появляться совместные проекты новых музыкальных произведений.

Все участники балакиревских собраний с радостью приняли Александра Бородина, этого бесспорно талантливого музыканта и чудесного человека, в свой круг, и вскоре без него представить себе сообщество композиторов стало совершенно немыслимо.

Против пополнения «коллектива» был только один человек. Нетрудно догадаться, что это был Цезарь Кюи.

inqueto

Свою антипатию к новому члену кружка он скрывал с особой тщательностью. Ни единая душа не должна была заподозрить его в негативных чувствах по отношению к кому бы то ни было из общества молодых композиторов и тем более – догадаться об их мотивациях. Он ни в коем случае не должен был компрометировать себя с самого начала. У него была вполне определенная цель, к которой следовало упорно и настойчиво стремиться.

До поры до времени не стоило действовать в открытую. Кюи притих на некоторое время. Окружающие же видели лишь то, что их друг всецело поглощен изучением теории и композиции музыки. Балакирев частенько заставал приятеля склоненным над учебниками по гармонии, корпящим над анализом формы произведений зарубежных классиков. Пытался Кюи и сам сочинять.

Первые пробы оказались откровенно неудачными. Неудачными настолько, что это признавал даже сам автор. Но Кюи на то и был Цезарем, чтобы уметь не падать духом и с должной стойкостью преодолевать преграды и препятствия: в очередной раз взявшись за перо, он решил выбрать себе в поддержку литературный сюжет, а стало быть – написать не какую-нибудь там мелкокалиберную камерную ерундовину, а самую что ни на есть настоящую оперу. За столь серьезный и крупный вокально-инструментальный жанр балакиревцы до сих пор еще не рисковали браться. Кюи решил быть первым.

К возвращению Римского-Корсакова из заграничной службы Кюи успел написать две оперы и среди участников музыкантского сообщества считался прирожденным оперным копозитором, не без оснований на то. Николя по приезде с азартом подхватил его начинание, но что-то помешало ему тут же приняться за сочинение оперы. Цезарева пешка пока еще не была бита. Пользуясь случаем затишья, Кюи немедленно взялся за разработку нового сюжета для очередной, уже третьей своей оперы.

С приездом Римского-Корсакова их стало пятеро: композиторское сообщество окончательно сформировалось. Кюи понял, что круг замкнулся. Вернее, не круг, а квадрат – прочный и незыблемый, как данность. Он видел вокруг себя четверых человек, которые были поистине талантливыми и одаренными музыкантами, и рядом с ними отчетливо осознавал свою посредственность. Все попытки сравняться, выйти на один уровень с этими четырьмя были безуспешными. Пришлось признать, что пятый угол лишний и, соответственно, занять иную позицию – вовне или внутри. Он выбрал последнее и стал центром.

Этот выбор обязывал его ко многому. Прежде всего истинным центром, «душой» кружка был вовсе не он, а Милий Балакирев, мастер на все руки. По «вине» этого удивительного человека выдающиеся музыканты эпохи имели возможность общаться и сотрудничать. Он, подобно магниту, притягивал к себе элиту русской культуры того времени. Музыкальный критик Стасов, дирижер Мариинского театра Направник, дирижер хора Гавриил Ломакин, поэты века Голенищев-Кутузов и Полонский, художники Репин и Гартман – да и кого только ни приходилось видеть рядом с Балакиревым.

Одним словом, центр этой культурной Галактики был определен, и два солнца так или иначе не могли уместиться на небосводе. Свободной оставалась лишь теневая сторона. Другого выбора не оставалось: Кюи покорно вступил в ее безграничные просторы и занял центральное место.

belebt

– Цезарь, послушай! Послушайте, друзья, что пишет наш Николя в «Петербургских ведомостях»! – в комнату ворвался сияющий Бородин, потрясая сложенным вдвое газетным листом. – Слушайте: «Музыкальная драма должна быть ведена именно так, как ведены эти сцены»! Это он о твоем «Ратклифе»! Римский хвалит твою оперу, Цезарь!

Все немедленно оставили свои дела и окружили влетевшего вестника. Виновник торжества, автор поставленного не далее как вчерашним вечером оперного спектакля «Вильям Ратклиф», дрожащими руками схватил протянутую газету и пробежался по странице глазами, отыскивая нужный столбец.

– Где, где ты читал, Саша?

– Да вот же, вот, смотри, – Бородин, переводя дух, ткнул пальцем в правую колонку. – Тут вся Корсаковская рецензия. Он, как всегда, немногословен, скуп на похвалы, но…

– Но если уж от него получаешь лестный отзыв, то можно быть уверенным, что это чистая правда, – спокойно вставил Балакирев из глубины комнаты. Сохраняя спокойствие, как подобает наставнику, он не покинул своего места у рояля, чтобы разделить восторг по поводу газетного отзыва критиков о премьере.

– Да уж, это точно, словам Римского я верю больше, чем самому себе, – подхватил Мусоргский, взмахивая рукой и опрокидывая на пол подсвечник вместе с горящей свечой. – Ох ты, господи, вот я неповоротливый медведь!

О пожаре не было и речи – огонь свечи погас уже во время падения, но среди собравшихся тут же возникла суматоха, из-за которой тема разговора, волнующая автора оперы, переменила объект: все стали обсуждать не вчерашнюю премьеру, а неловкость Мусоргского. Кюи, ожидавший услышать похвалы в свой адрес, вполне заслуженные на его взгляд, снова оказался в стороне.

Он нахмурился и под видом изучения газетных статей поспешно отошел в сторону, поближе к другому источнику света – маленькой лампадке, висящей у противоположной от входа стены. Гнев и обида душили композитора.

irato

«Ну надо же было вмешаться этому неотесанному чурбану в момент, когда я (редкий случай!) оказался в центре внимания друзей! И кто только просил его высказываться?! Сидел бы себе на месте, если не умеет держаться в обществе! Вечно он появляется тогда, когда не нужно! Была бы моя воля – собственными руками бы придушил…»

– Цезарь, что-то не так? Тебя что-то расстроило? – прервал его размышления незаметно подошедший Балакирев.

Милий Алексеевич, будучи организатором творческих собраний, обладал уникальным даром видеть человека насквозь, а потому знал своих «подопечных» как собственные пять пальцев. И сейчас он издали уловил скрытую агрессию Цезаря и, приблизившись, был неприятно поражен гримасой, исказившей его лицо до неузнаваемости.

Кюи поспешно вернулся в действительность – черты лица заняли привычное выражение, узкие губы вытянулись в подобающую улыбку, брови поползли наверх, символизируя удивление.

– Нет, с чего это ты взял? Все хорошо, Милий. И даже более того – все просто замечательно! Подумай сам: разве я могу быть расстроенным, когда читаю столь лестные отзывы наших критиков? Я безмерно счастлив, поверь мне! О таком успехе я и мечтать не мог.

– Прими еще раз мои искрение поздравления, – Милий протянул ладонь для рукопожатия и, хитро прищурившись, с улыбкой посмотрел на приятеля. – Я не сомневался, что ты сможешь осуществить свой замысел.

– О чем ты? – нахмурился Кюи. «О каком замысле он ведет речь? К чему эти заговорщические взгляды? Неужто он и в самом деле умеет читать мысли?!.»

– Ну как же? – теперь настала очередь выражать удивление бровям Милия. – Помнится, долгими зимними вечерами за чашкой чаю я не раз слыхивал от тебя о том, что ты намерен во что бы то ни стало совершить переворот в оперном жанре.

«Похоже, в чашках было кое-что покрепче чая, – подумал смущенный и обескураженный Кюи. – Хорошо еще, что я не проболтался о самом главном. Поистине: язык мой – враг мой!»

– Так вот, – продолжал Балакирев. – Могу открыто заявить, что с «Ратклифом» тебе это удалось в полной мере.

«Еще бы, ведь я работал над ней семь лет» – подумал Кюи, скромно потупив взгляд.

– Особенно хороши твои мелодические речитативы: они довольно выразительны и, можно сказать, знаменуют собой в какой-то степени рождение нового типа речитатива в русской опере. «Но-о-о у меня легко на се-ердце ста-ло» – напел он фразу из партии главного героя. – Да и музыкальные характеристики, надо признать, даны предельно ярко и рельефно. Корсаков хвалит драматургию, и я считаю, тоже вполне обоснованно. Одним словом, Цезарь, ты не обманул моих ожиданий. А первые две оперы, которые вышли неудачными, сочтем за пробу пера.

violento

«Пробу пера! Ничего себе – неудачные! Да как он смеет так отзываться о моих сочинениях?! Они дались мне бесчисленным количеством часов и дней мучений, когда я пытался найти подход к этой непреодолимой музыкальной материи, учился владеть ею, подчинить ее себе!.. Неужели этот черствый человек хочет сказать, что все мои мучения были напрасными? Он ничего не смыслит в настоящей музыке!..» – порыв гнева охватил все существо внешне невозмутимого собеседника. Один Бог знает, каким образом ему удавалось настолько хорошо владеть собой».

– …и продолжать в том же духе, – договаривал очередную фразу Балакирев. Видимо, он желал ему успехов, и на это нужно должным образом отреагировать…

Поделиться с друзьями: