Яд для Моцарта
Шрифт:
grave funebre alla sarabanda
– Он умирал быстро. Болезнь, та старая болезнь, которая сидела в нем несколько последних лет, за пару месяцев набрала силу и сожгла его. Никто не успел осознать, что это может окончиться так печально. Ему было всего тридцать один год, разве это возраст для того, чтобы покидать сей бренный мир?
Ансельм одним из последних шагал в скорбных рядах траурной процессии, медленно приближающейся к Верингскому кладбищу. Моросил мелкий заунывный дождик. Было мрачно и сыро – совсем как тогда, когда хоронили Моцарта. Атмосфера вместе с погодными условиями словно протиснулась сквозь временные наслоения, изменились лишь лица…
Слова бредущего рядом с ним Фердинанда Шуберта, брата Франца, нещадно врезались остроугольными мраморными плитами.
– Почему он, почему никто не написал мне, что болезнь обострилась? – пробормотал он.
– Как-то не до того было, – пожал плечами Фердинанд. – Сам посуди: ты пропал на шесть лет, был в постоянных разъездах…
– Но я должен был успеть повидаться с ним! Впрочем, теперь уже все равно… Как это произошло, расскажи мне.
– Уже в сентябре Франц был нездоров и лечился. Его здоровье вроде бы улучшилось, и он даже уговорил меня съездить вместе с ним в Унтер-Вальтерсдорф, якобы ради развлечения. Но оттуда он потащил меня в Эйзенштадт, где разыскал могилу Гайдна. Помню, что он оставался возле нее в одиночестве долгое время, как будто хотел пообщаться с умершим с глазу на глаз. Хорошенькое же развлечение вышло из этой поездки, нечего сказать!
– Странно, на мой взгляд, кладбище – не самое привлекательное место для прогулок, я бы сказал, даже удручающее…
– Тем не менее Франц не выглядел
– Так всегда бывает: перед смертью болезнь дает человеку возможность в последний раз полноценно насладиться жизнью, – вставил Хюттенбреннер, перепрыгивая через большую грязную лужу.
– Помню, в последний день октября Франц захотел вечером поесть рыбы. Попробовав первый кусочек, он вдруг бросил нож и вилку на тарелку, говоря, что находит эту пищу отвратительной и что ему кажется, будто он принял яд. С этого момента брат почти ничего не ел и не пил, принимал исключительно лекарства, прописанные доктором. Он пытался найти облегчение, выходя на свежий воздух, и для этого совершил еще несколько прогулок. Третьего ноября рано утром он еще сходил из Ной-Видена в Хернальс, чтобы услышать мой Латинский Реквием…
– Фердинанд, я не поверю, что ты позволил ему покинуть постель и тащиться в такую даль только ради того, чтобы услышать твою музыку?! Надеюсь, вещь тебе удалась, и он не был разочарован.
– О, нет, – ответил пристыженный Фердинанд. Конечно, он отговаривал брата от этой безумной затеи, но слишком пассивно и неискренне: в глубине душе он надеялся, что брат услышит одно из его лучших последних сочинений и оценит по достоинству. Все равно его дни были сочтены, так какая разница, проведет он их в пути или в постели? – Ему очень понравился Реквием!
«Неужто? – усмехнулся про себя Хюттенбреннер. – «Что-то я не припомню, чтобы Фердинанд сочинил в своей жизни что-либо хоть вполовину настолько же значимое и достойное, как любая из песенок его брата. По-моему, он никогда не отличался гениальностью…»
– …Он назвал его простым, но эффектным, и вообще высказал свое довольство им. Не веришь? – Фердинанд судорожно ухватил спутника за рукав плаща и всмотрелся ему в лицо, ожидая ответа.
– Отчего же…
– Ну вот, – облегченно вздохнул брат Гения и продолжил: – После службы он шел три часа и по дороге домой жаловался на усталость…
Погрузившись в печальные воспоминания, приятели не заметили, как отстали от траурной процессии. Их догнал Бауэрнфельд, который, увидев Ансельма, был весьма удивлен.
– Жаль, что ты не застал его, – сказал он Хюттенбреннеру после приветствия. – Думаю, он был бы рад тебя видеть. А из друзей-то, мне кажется, навещал его последним именно я. Это было 17 ноября, за два дня… Он хотел написать оперу на мой текст, поэтому я бывал у него частенько. Мне казалось, работа отвлекала его от болезни. Но в тот день Франц лежал, не вставая с постели, жаловался на слабость, на жар в голове. Днем он еще был в полном сознании, без признаков бреда, хотя подавленное состояние друга преисполнило меня плохими предчувствованиями.
– А вечером ему стало хуже, я был вынужден привести врачей, – добавил Фердинанд. – Брат сильно бредил и с тех пор больше не приходил в сознание.
– Кто бы мог подумать, что он сгорит так быстро! – с искренней болью воскликнул Бауэрнфельд. – Сколько гениальной музыки он смог бы подарить человечеству! А ведь еще на прошлой неделе он горячо говорил со мной об опере и о том, с каким великолепием намеревается ее оркестровать!.. Он уверял, что в его голове бродили совершенно новые гармонии и ритмы!..solo-cadenza
…«как будто бы принял яд», «как будто бы»…
Удача сопутствовала мне: Ринна – этот глупый, ничего не смыслящий тринадцатилетний ребенок – совершенно не заметила, как я проник в кухню…
В то время я находился в Граце, куда приехал совсем недавно и в ближайшем будущем покидать его был не намерен. Мне импонировала уютная атмосфера этого города, к тому же я весьма неплохо устроился с жильем, отыскав давних знакомых. Помню, приятель достал билеты на какой-то концерт, и я уже хотел дать согласие, как вдруг непреодолимая сила заставила меня сказать «нет».
Друг очень удивился – концерт был стоящий, и билеты достались ему не задарма. Пришлось срочно выдумывать небылицу о том, что якобы утром я получил срочное письмо с просьбой немедленно вернуться. Правдоподобная причина несколько умерила его яростный пыл по поводу отказа.
Впрочем, письмо и в самом деле пришло. Но оно не содержало в себе никакой просьбы о возвращении. Просто Лахнер написал мне о вновь вспыхнувшем приступе застарелого тифа, подкосившем Шуберта. Он также извещал меня о том, что, несмотря на неважное здоровье, Франц неутомимо работает, создавая гениальные творения одно за другим. И удовлетворение от работы словно возвращает его к жизни. Например, в последнее время особенно его поддерживают те минуты, когда Фогль исполняет его новый вокальный цикл на слова Мюллера «Зимний путь». Откровенно говоря, писал Лахнер, мне не слишком понравился этот цикл о странствующем подмастерье – он напрочь лишен оптимизма и света и оставляет на душе тяжелый камень. Зато Франц от него в полном восторге. Сейчас он усиленно трудится над струнным квинтетом.
Прочитав все это, я понял, что час исполнения миссии, с которой я пришел на землю, настал.
«Зимний путь»… Цикл песен о страннике… Созданием этого произведения Шуберт сам напомнил мне о себе, сам позвал меня. Странно, но иногда все факты говорят о том, что о моем деле, о моей миссии ему известно даже больше, чем мне!
Итак, я немедленно собрался и выехал в Вену. Несколько дней пути – и я в родном городе, где воздух пронизан его дыханием, где с оглушительной силой и мощью звучит его музыка. В тот день она пронзала меня насквозь. Я понял, что если задержусь здесь более чем на один час, то она окончательно уничтожит меня.
Я всегда говорил Шуберту, что его рассеянность в сочетании с гостеприимностью когда-нибудь сыграет злую шутку – и мои слова оказались пророческими. Дверь с черного хода была, как обычно, незаперта, а потому я смог беспрепятственно проникнуть в дом и выждать, когда девчонка понесет ему лекарства. Доктор велел принимать лекарства перед едой.
Из комнаты Франца доносились голоса Бауэрнфельда и Фердинанда, а потом – звуки рояля. Преодолев усиливающуюся дрожь, я решительно шагнул к столу. На подносе уже были расставлены порционные тарелки с кушаньем. Сегодня подавали рыбу в соусе. Видимо, из-за болезни все гости ужинали в комнате Франца.
Его тарелка – декоративная, с выгравированным серебром, подаренная графом Эстергази еще во времена незапамятной молодости – заметно отличалась от других. Я знал привычку друга никогда, никому и ни при каких обстоятельствах ее не уступать.
Полить снадобьем рыбу и незаметно покинуть дом – все произошло быстро и легко, словно не со мной.
Покидая сумеречную Вену, я поймал себя на том, что звучащая в атмосфере музыка больше не разрезает меня на части. Механизм, отсчитывающий секунды где-то внутри, остановился. Во мне поселилось оглушительное опустошение…parlando sottо voce
Зачем я это сделал? Ради чего мне это было нужно? Какую цель я преследовал?
Я снова и снова задавал себе эти вопросы и не мог найти на них ответов.
По прибытии в Грац мой рассудок помутился. У меня начался жар, я перестал понимать, что произошло и произошло ли что-либо вообще. Покидал ли я город, был ли в Вене, или все это лишь мучительный кошмар, плод моего воспаленного воображения?
Прошло около двух недель, прежде чем я пришел в себя. Никто не мог помочь мне разобраться в действительности. Мой приятель, у которого я остановился, ни разу не спросил меня о поездке в Вену, ни единожды не заговорил на эту тему, словно я все это время провалялся в бреду и ни на миг не покидал его гостеприимного дома. Спросить же у него я не решался: доктор и помимо подобных вопросов намекал ему на критическое состояние моего рассудка и предлагал переместить меня в палаты для душевнобольных. Переубедить обоих сомневающихся мне удалось с огромным трудом.
Я до сих пор не знаю, был ли я тогда в Вене. События того периода потеряли для меня всякие реальные очертания и превратились в зыбкое расплывчатое пятно.
И тем не менее я считал себя виновным в его смерти все оставшиеся годы, длительные и тяжелые годы моей жизни, отведенные мне Всевышним не иначе как в наказание.misterioso
В каком бы мире – реальном или трансцендентном – ни было совершено злодеяние, оно все же было совершено мною. Он – Гений, я – Злодей. Фабула извечного сюжета.
Был яд, или его не было вовсе – это уже не имеет никакого значения. История должна была состояться, и мы с Францем были лишь пешками в очередной шахматной партии, безвольными куклами в спектакле.resoluto
«Симфония h-moll» в двух частях. Все тридцать лет это проклятущее произведение неотступно преследовало меня. Хорошенький подарочек сделал мне друг, нечего сказать! Не оно ли стало причиной, а может быть, и поводом тому, что произошло?
Покидая Вену – еще тогда, при жизни Шуберта – я забрал сочинение с собой. И с тех пор, куда бы я ни направлялся, эти листы сопровождали меня. Долгими вечерами я просиживал за инструментом и собирал многострочную оркестровую ткань в двухручную фортепианную фактуру, стараясь найти наиболее удачный вариант звучания, максимально близкий к тому, что хотел слышать Франц.
Какая неведомая сила толкала меня снова и снова к этим потрепанным рукописным страницам?
Прикасаясь к зыбкой материи гениального музыкального творения, я тем самым ощущал себя якобы причастившимся к тому божественному дару, каким обладал Шуберт. К тому же мною владела и сугубо практическая мысль: фортепианные переложения оркестровых вещей были в то время в моде – каждый, кто имел дома рояль, имел возможность воспроизвести самостоятельно любую музыку. В будущем я рассчитывал предложить Симфонию не только исполнителям, но и издателям и выручить из этого предприятия кое-какие деньги.
Конечно, я не собирался переступать грань порядочности и выдавать Симфонию Шуберта за свою. Во-первых, мне все равно никто бы не поверил. А во-вторых, мне было гораздо более выгоднее, чтобы на обложке издания рядом с именем моего гениального друга стояло и мое скромное имя. Может быть, хотя бы таким способом оно не останется неизвестным и не канет в веках бесследно?..
Но не будем отвлекаться – я хотел сказать совсем о другом.
Итак, в течение более чем тридцати лет я, втайне ото всех, ночами общался с Шубертом с помощью его музыки. Меня в буквальном смысле слова раздирали на части крайне противоречивые чувства. На первых порах я восхищался его творениями – ясное дело, Франц мог сочинять далеко не только песни, как принято считать, – он был гениален во всем, к чему бы ни прикасался.
Мои настойчивые попытки отговорить его от написания оркестровых или камерно-инструментальных вещей руководствовались не чем иным, кроме как безудержным страхом открытия в Шуберте выхода того безграничного творческого потенциала, коим тот обладал. Я боялся, попросту говоря, что он проникнет в недоступные тайны бытия, и весь мир станет пред ним на колени.
На этих же основаниях после его смерти я взялся за нелегкий труд – решил написать о Шуберте монографию. Прошло много лет, прежде чем труд о жизни и творчестве моего друга был написан, а затем и опубликован. Я не поскупился на похвалы, но признавал в нем талант лишь в одной сфере музыкального творчества. Видимо, я был достаточно убедителен, так как мне вполне удалось то, к чем я стремился: за Францем надолго закрепилось «почетное звание» композитора-песенника.
И ни слова о Симфонии.accelerando
Но ее существование в виде листов, неизменно украшавших крышку моего рояля, не позволяло мне жить спокойно. Эта музыка жила вопреки всему, она была сильнее всех обстоятельств и препятствий, которые создавались не без моего участия. Постепенно я начал все более и более раздражаться, осознавать собственную ущербность и посредственность по сравнению с дарованием друга. Я совершенно забросил собственное сочинительство, все время досуга бескорыстно даря музыке Шуберта.
Возможно, именно по этой причине я решил извести Франца. Я больше не мог с этим жить.
После его смерти я какое-то время мог дышать свободно: тяжелый груз неведомой миссии слетел с моей души. Но вскоре на пустующем месте начал расти новый, еще более тяжкий камень, имя которому – Чувство Вины.
Издание монографии не помогло. Симфония огромным укоризненным пятном лежала передо мной. Поединок длился более чем тридцать лет, после чего я не выдержал и сдался – отнес партитуру, к тому времени неоднократно переписанную, одному знакомому дирижеру. Тот с радостью согласился исполнить это неизвестное произведение «великого Шуберта».
Но и тут дело не обошлось без оговорок. Я отдал Симфонию только с тем условием, что в этот же вечер во втором отделении будет исполнена и моя новая увертюра. Это была моя последняя попытка причащения и реабилитации.
Концерт обещал быть событием. А вышел скандалом.
Симфония произвела необычайный фурор: это было открытие. Музыкальные критики впервые в открытую за явили о Шуберте-симфонисте, о Шуберте-новаторе, о Шуберте-Величайшем-Гении. Моя увертюра была опущена ниже нуля на несколько сот градусов. Пять минут публика, только что восторгавшаяся сочинением Франца, настороженно вслушивалась в творение вашего покорного слуги, после чего начались первые свистки. Увертюру никто не дослушал до конца, несмотря на все старания дирижера доиграть ее, несмотря на шум и истерику в зале.
Я был повержен.
И теперь передо мной лежит, как всегда, оригинал Симфонии h-moll. На ней лежит револьвер. И я дописываю последнюю строчку. И я признаю, что не выдержал сражения с Гением: о нем говорят века, я же неизвестен и большинству современников.
Но один лишь Всевышний знает, как я любил Шуберта…Диалог с паузами
– Один лишь Всевышний ведает, как я люблю тебя, брат мой.
– Костер затухает, и пространство вокруг наполняется темнотой. Нужно больше дров, чтобы стало светлее.
– Зачем? Для того чтобы видеть тебя, мне вовсе не требуется огонь. Вполне хватает и твоего собственного свечения.
– Ты льстишь мне, брат. Свет исходит не от меня. Это лишь отражение сияния прекрасной и недосягаемой звезды.
– На небе их тысячи. Которой из них?
– Выбирай любую.
– Нет. Мне не нужны звезды – они слишком далеки и холодны. Я отражаю тебя.
– И все же костер следует разжечь – близится время Даров.
– Ты хочешь сказать – время Жертвоприношений?
– Я хочу сказать именно то, что сказал.
– Твой голос стал жестче, брат. В чем причина? Ты недоволен мной?
– Мне не нравится то, что я увидел в пламени. Мне кажется, что это каким-то образом касается и нас с тобой.
– Тебе все еще только кажется? Разве ты не узнал в лицах персонажей человеческой комедии наши искаженные временем облики?
– …Мне стало зябко, и вообще – как-то не по себе. Ты не замечаешь, что на землю вместе с ночью опускается не только темнота, но и прохлада?
– Конечно. Мне странно, что ты раньше этого не видел.
– Я смотрел не на землю. Мой взгляд, и слух, и все мое существо было устремлено к небесам.
– Стремясь увидеть все, ты не видишь самого главного.
– Каждый выбирает, что для него важнее.
– Конечно! Разве мне, обыкновенному земному человеку, доступны понятия и истины высших сфер? Куда там… До небес не доплюнешь.
– Я снова не узнаю тебя, брат. Твоими устами говорит само Зло человеческое. Возможно, ты неверно меня понял: я вовсе не хотел подчеркнуть свое превосходство…
– Да?! Не хотел?! Да ты, между прочим, изо дня в день, сам того не замечая, твердишь об одном! Допустим, я действительно не слышу твоей чертовой музыки, но почему мы каждый вечер должны возвращаться к этой теме снова и снова? Нам с тобой больше и поговорить не о чем?
– Хорошо, я буду молчать.
– Но опять же – о ней, о музыке сфер – Вселенским Молчанием!
– Твое лицо искажено злобной гримасой. На нем пляшут блики разгоревшегося костра. Мне страшно и неприятно на него смотреть.
– Страшно? Чего же ты боишься, брат мой?! Не отворачивайся, посмотри хотя бы раз правде в глаза: рядом с тобой есть я, твой родной брат, которому тяжело жить в абсолютном одиночестве на этой грешной земле!
– Откуда в тебе столько одиночества?
– От того, что одновременно ты и есть, и нет тебя. К тому же, тебя слишком много, – если ты понимаешь, о чем я говорю.
– Не совсем…
– Тогда пойдем, пойдем со мной – и ты увидишь, отчего я одинок, когда вокруг меня Ты, множество Тебя.
История третья. Изнутри Россия, вторая половина XIX века
solo meditation
Число «пять» – непростое и, я бы даже сказал, магическое. Немудрено, что нас было пятеро.
Пять русских композиторов, временные координаты которых так удачно совпали, композиторов, повстречавшихся друг с другом в одном из красивейших и, безусловно, счастливых городов планеты, известным под названием Петербург.