В деревне
Шрифт:
— Эта вроде исправилась… — начала Топлечка.
Я промолчал, не зная, что она хочет этим сказать.
— Умаялась, — пояснила Зефа.
Я что-то пробурчал, тем и ограничился.
— Да ведь ничего и не было, да, не было. — Вздохнув, она медленно, будто у нее не оставалось в жизни никаких забот, зевнула и дополнила: — Ничего, кроме того, что ее научили. О господи, ай нет?
— Чему ж быть иному, научили… — Я должен был что-нибудь сказать.
Зефа опять молчала, глядела то на меня, то на мою работу.
— О господи, не могу я видеть, как ты топором рубишь! — вдруг запричитала она, прикрывая платком глаза. — О господи, себя не порань!
Я продолжал свое дело.
Она поднялась со стонами да вздохами, глянула куда-то поверх моей головы на ветки и опять громко вздохнула.
— Лучше всего было б, если б ее кто
Теперь я смотрел на нее. Словно чего-то испугался. Позже я много раз себя спрашивал, что заставило меня в тот момент оробеть. За землю испугался? Того, что Топлечка выдаст Хану замуж и переведет землю? Не знаю, но Зефе бросился в глаза мой испуг, и она принялась разъяснять свою мысль.
— Ей-то приданое мы бы как-нибудь сколотили, — сказала она.
Я только глядел на нее.
— Ну да, я думаю, у вас так же будет, когда Марица замуж выйдет, тебе тоже в деньгах долю выплатят. А у нас… — она запнулась, подбирая подходящее слово, — мы вдвоем Хане заплатим.
Только теперь до меня дошел смысл ее слов. Она предпочла бы отделаться от дочери и подумывала о том, что я женюсь на ней самой. Мне, однако, все эти ее околичности были чужды, они раздражали меня, как раздражала ее медлительная и тягучая речь.
Я взял мотыгу и ушел. Работал, окапывая виноград и стараясь не повредить лозу, на которой уже созревали плоды, а потом мой взгляд пошел по винограднику.
Впереди работали девушки, они двигались друг за другом, точно уже успели повздорить. Я хотел было их окликнуть, чтоб подождали, веселее идти вместе, но передумал. Хана сняла свою красную кофту и повесила ее на колышек. Кстати было бы ее спросить, не начала ли она линять и когда совсем сменит кожу — так у нас шутили, — однако я предпочел промолчать. Я смотрел на виноградник и иногда совсем не видел Тунику, а только Хану и словно чувствовал силу ее ног, которые тогда крепко сжали меня и не хотели отпускать, снова слышал я ее слова: «Боишься? Ты и с Туникой спутался?» Хана была легка на ногу, с ловкостью серны передвигалась она по винограднику, без задержки проскальзывала между колышками. Я смотрел на ее ноги в грязных башмаках, а когда она нагибалась, видел ее бедра, чувствовал груди под рубашкой, остро торчавшие, когда она выпрямлялась, она потягивалась и играла своим телом, как молодая кобыла, у которой каждое ребрышко жило само по себе. Знает Топлечка, чего она хочет, думал я, вот и старается побыстрее от дочери избавиться, хотя ни единым словечком Зефа себя не выдала. Я работал и мог вдосталь думать о том, как Хана покинет дом и уйдет к кому-нибудь, я мог думать о Тунике, которая не произносила ни единого слова, но иногда все мои мысли вдруг обращались к Хане, причем вспомнилось не только то, что произошло в лесу, — она постоянно возникала перед моим взором, но чаще всего я видел ее в хлеву, и должен признаться, мурашки пробегали у меня по коже, когда я вспоминал о хлеве. Однако в мыслях моих не было еще ясности. Думая о Топлечке, я тут же начинал думать о земле, а когда представлял себе Хану — такое мне и в голову не приходило.
Хана перестала валять дурака и ко всем цепляться, как будто успокоилась. Или, может, почувствовала, что Топлечка хочет от нее избавиться.
Начались полевые работы — картофель, кукуруза. Уборка отнимала у нас много сил. Мы возвращались домой поздно ночью и нередко даже не могли есть. И Топлечка перестала толковать о Хане, слишком много на нее навалилось собственных забот. Но я о Хане не забывал. Я видел ее повсюду, независимо от того, находилась ли она у меня перед глазами в самом деле. Я работал в хлеву и, не глядя в дверь, видел, как она ходила по воду, поднималась с ведрами, а юбка собиралась у нее, обнажая колени; я видел, как она нагибалась, выливая ведро в корыто, — вот-вот переломится, казалось мне, такая она была тоненькая; я знал, сколько раз она относила корм свиньям, как спешила обратно; я видел ее за столом, сидя напротив, хотя ни разу не поглядел на нее; я слышал, как по вечерам, отправляясь спать, она поднималась по ступенькам, вслушивался в каждый ее шаг; я слышал, как по утрам она спускалась на кухню и, напевая, принималась готовить завтрак. Я видел ее повсюду, она словно заворожила меня. Так продолжалось всю весну, пока не созрели для покоса травы и пока Топлечка в один прекрасный день не легла и где-то возле полудня не родила девочку.
Крики ее доносились до нас, мы косили на лугу, но горше всего, больнее
всех слов, что в тот день сказали косцы, был смех Ханы. Было жутко его слышать.В тот день работы у нас было выше головы, и клевер я косил уже в темноте. Я нагрузил тележку, а Хана, работавшая со мной, схватилась за ручку и хотела было толкнуть тележку. Однако сил у нее не хватило, она некоторое время еще повозилась, пытаясь освободить застрявшее колесо, а потом выпрямилась и вдруг ни с того ни с сего засмеялась. Я не вытерпел.
— Чего ты смеешься?
Она засмеялась еще громче.
— Еще одна девка…
Я молчал, глядя на нее.
— Эту-то ты хоть охмурять не будешь, твоя ведь собственная?
— Хана! Да ты что? — Я задохнулся. — Кто охмуряет? Кого охмуряют?
Она подступила ко мне. Я больно схватил ее за запястье. И будь она женщиной и веди себя, как женщине подобает, она бы крикнула — но она молчала, только пристально смотрела мне в глаза, она не издала бы ни звука, даже если б я резал ее на кусочки. Я стоял совсем близко к ней, почти касаясь ее тела, — она не пошевельнулась, не сводила с меня глаз. И тут я толкнул ее на тележку, толкнул и сам бросился рядом с нею. Тележка перевернулась… а потом, когда все кончилось, как теперь помню, вокруг разливался запах молодого клевера.
Мы отряхивались, не глядя друг на друга.
— У, проклятый, — бормотала она, поправляя одежду. — На что это похоже?
Она выглядела жалкой, и казалось, будто она не в себе.
— На что? — так же глупо ответил я. — Ты смеялась, вот и получила…
Она отряхнула юбку и вдруг отвесила мне здоровенную пощечину. И кинулась бежать.
Показалось ли мне, будто она засмеялась? Меня пошатывало. Я хотел было собрать рассыпанный клевер, но силы мне изменили, и я опустился на четвереньки, застыл, опершись головой о борт тележки. Так я и стоял, пока не раздался голос Туники — она звала ужинать.
X
Эх, верно, на что это было похоже? Правду сказала она, эта Хана! Та самая Хана, оттолкнув меня, встала на ноги, пару раз махнула рукой, стряхивая травинки с юбки и кофты, и засмеялась — так мне почудилось, — а потом бросилась вниз по склону и даже не глядела на меня, не замечала целыми днями, словно я не торчал в доме у нее на глазах. «Злись, злись…» — твердил я про себя. Воистину ни на что это не было похоже. Ведь должна же была у нас быть голова на плечах, по крайней мере у меня. Горько было на душе, и я жалел девушку. Хотелось поговорить с нею. На другой день уже в сумерках мы оказались одни за колесным сараем, день спустя опять одни — на поле, и всякий раз я не знал, как начать разговор. За сараем она косила траву, на поле — окучивала, причем так стремительно, будто спешила невесть куда и будто самим видом своим хотела мне показать, чтоб я больше и не думал о любви и вовсе позабыл о случившемся. Схватив корзинку, она шмыгала мимо, а в поле работала так, словно не желала меня видеть.
Я багровел и кусал себе губы, — как-никак рядом были Топлечка и появившийся на свет младенец. Все перепуталось у меня в голове — только о женитьбе на Хане я в ту пору не думал, отгонял от себя подобные мысли. Но одна мысль засела у меня в мозгу, и я никак не мог от нее отделаться — мысль о том, что происшедшее между нами — начало. «Будет так, как с Топлечкой, — говорил я себе, — в один прекрасный день все начнется сначала». И тело охватывала сладостная истома, вроде той, что охватила меня весной, когда мы с Ханой собирали в лесу листву. А чем все может закончиться, о том я не думал. Слишком меня влекло — хотя поначалу чувство словно бы тлело в душе, спало и ожидало своего часа, как рак на речном дне.
Эх, тогда я не знал, не мог знать, да чего там, — не хотел знать, как все это против меня обернется и обрушится на мою голову, а ведь должна же быть у меня хоть капля разума — да вот поди ж ты, не оказалось. Теперь, когда все прошло — все, все прошло, — моя жизнь мне кажется сплошным хождением по мукам, с четырнадцатью остановками от Пилата до воскресения; только у меня этого воскресения никогда не будет, не может быть — сам себя закопал я в могилу, безвозвратно.
Долго мы сторонились друг друга, я избегал всех, а более других — Зефы и ребенка. Вечером того дня, когда малютка появилась на свет, а у нас произошло это с Ханой, мы ужинали каждый отдельно, в кухне, так же и завтракали на другое утро, однако обедали и ужинали сообща в горнице: деваться было некуда, пришлось идти за общий стол.