Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Плюнув на свою шляпу, я выскочил из дому. А вслед мне несся приглушенный смех, будто кто-то смеялся в передник. Я шел сперва вдоль забора, потом перебрался через овраг и оказался у леса, и только тогда в ушах у меня перестал звучать ее смех. Вечер был холодный, мглистый, насыщенный влагой, и меня всего трясло; однако больше, чем от холода, дрожал я от злобы: я ругался, чертыхался и сыпал проклятиями, а что делать — не знал. В одном я был твердо уверен — у Топлеков для меня теперь начнется ад. И еще одно обстоятельство смущало меня, тогда я еще этого не осознавал: мне было жалко Тунику. Почему Хана и в нее вцепилась, почему она ее обижает? Я был уверен, что она понимает, какую наносит сестре обиду, но ничего не

мог сделать ни для Топлечки, ни для Туники; да и домой, к Хедлам, вот так, с бухты-барахты я не мог явиться. Я уселся на поваленных деревьях и начал обдирать с них кору. И занимался этим до тех пор, пока чуть успокоился и пока не увидел, что наверху в доме погас свет, — теперь мне можно было идти обратно.

Едва я вошел в сени, как распахнулась дверь в кухню и в ней встала Хана в ночной рубашке с высоко поднятой лампой в руке.

— Кто тут?

Стиснув зубы, я затворил за собой дверь и стремительно повернул в свою каморку. Но Хана оказалась проворнее меня.

— Ты там спишь? В каморке?

У меня сами собой остановились ноги, я пробурчал:

— Там… — не знаю почему, вопреки своему разуму, я невольно посмотрел на нее. Я был зол на нее, но, увидев ее сейчас, мгновенно обо всем позабыл. Хана держала лампу, далеко выставив ее вперед. Я хорошо видел ее открытый рот, белые, как кипень, зубы, голую шею и совсем, до юбки распахнутую рубашку. Тела ее я не видел, но под белой расстегнутой рубашкой я почувствовал тяжесть ее грудей.

— А матери уже не страшно?

Засмеявшись, она собрала на груди рубашку, отвернулась и стукнула пяткой в дверь.

Не помню, как я разделся и лег, припоминаю только, что я сразу понял, с какими намерениями выкидывает свои фокусы Хана. Видимо, она знала обо всем, что происходило между мной и Топлечкой, как все началось. И эта ее фраза: «А матери уже не страшно?» — не шла у меня из головы, равно как и эта ее незастегнутая, нарочно не застегнутая рубашка. Топлечка могла нас слышать, но девка никого больше не стеснялась, даже своей родной матери.

Топлечка все слышала и, придя ко мне, села на постель, подавленная и огорченная. Был уже довольно поздний час, но я лежал без сна, не имея сил сомкнуть веки. Зефа осматривала комнатку, несколько раз залезала руками под платок, словно оправляя волосы, и не знала что сказать, только негромко всхлипнула:

— О господи, и что ее принесло?

— А, это ты?

Мне ничего не хотелось, даже шевельнуться, даже подвинуться к стенке, чтоб она могла удобнее сесть; я лежал на спине, заложив руки под голову, и глядел на закопченный потолок.

Прежде, бывало, я дрожал, ожидая ее, и, ведь года не прошло с той поры, а теперь вдруг почувствовал, как она скучна мне, все в ней: ее живот, ее заботы, ее страхи, — все вызывало у меня скуку, и чувство это росло.

— О господи, как ее накачали! Прямо что собака бешеная! А чего ей нужно?

Но в ту ночь, да и дальше, Топлечка и ее напасти меня весьма мало заботили. Слишком тягостно было мне в своей собственной шкуре, и, куда б я ни кидался, сколько ни метался, выхода не было. Случались минуты, когда, казалось, плюнул бы на все и ушел, собрал ночью котомку и сгинул. Но уж больно близко находился родной дом. Думать о бегстве было одно, а совсем иное — глядеть с Топлековины на крышу родного дома между деревьями. Я вспоминал о матери, о Марице — обе они живо вставали у меня перед глазами, — и все проходило. «Как-нибудь обойдется», — утешал я себя, рассуждая наподобие сосунка испугавшегося женщины; мне нравилось, что она теряла разум со мной, теряла понятие, но мне становилось скучно с ней, все в ней было мне скучным. И когда она заговорила о том, что Хану накачали, я представил себе — вот теперь ее родня и родня покойного вместе с Рудлом набросятся на меня; судя по всему, Хану нарочно послали вперед.

— И чего ей только

нужно? Чего ей нужно?

Она задавала вопросы, а я отмалчивался.

— Скажи что-нибудь, помоги мне! Именем господа молю тебя, скажи, что делать?

Положив руку мне на ногу, она толкала меня, словно будила.

— Ну что? — недовольно наконец откликнулся я. — Что я могу сделать?

— О господи милосердный, — закатилась она, — что-нибудь-то можешь придумать!

Я отодвинул ногу, на которой лежала ее рука, не думая при этом ничего особенного, просто лишней показалась мне эта ладонь — но она и сама ее убрала. Поправила волосы и вздохнула:

— Ох, знаю я, — голос ее звучал спокойно, — смотрю я за тобой. Не сердись, что разбудила. Не могу я одна разобраться, Южек!

Она назвала меня по имени, а ее рука отыскала мою руку и сжала ее. Она навалилась на меня всей тяжестью своих налитых грудей, еще крепче стиснула мою ладонь и положила ее себе на грудь.

— Растут у меня груди. Чувствуешь, как растут!

Я не знал, что отвечать, как поступить.

Перед глазами у меня встала Хана, ее голая шея.

— О господи, да ты никак озлился на меня? — и стала ластиться. — Ведь ты не уйдешь от нас?

— Почему?

Я долго ждал, пока она ответит.

— Из-за Ханы. — И, подумав, добавила: — О господи, как мне быть теперь без тебя, Южек? Помру! Эта жаба живьем бы меня сожрала!

Я освободил свою руку, пожалуй вопреки своему желанию, вроде бы никакой причины не было; нет, не хотелось мне ее убирать — просто слишком уж много всего свалилось сразу на мою голову. Позже я пожалел об этом слоем поступке, но в тот миг все произошло инстинктивно, и было поздно что-либо исправлять.

— Знаю я, знаю, — пустила она слезу, — не выносишь ты меня больше. Ты такой, как все. Но ведь… ведь сама я виновата!

Она встала, задыхаясь от плача.

— Зефа!

Она обернулась уже от самой двери, и до меня донесся ее свистящий шепот:

— Только вот что тебе скажу — берегись этой собаки бешеной! Обходи ее стороной, если добра хочешь себе и ребенку.

— Зефа!

— А меня ты в покое оставь! Оставь…

Она ушла, не вернулась — и я за ней не пошел, я уснул, чуть мне удалось справиться со своим страхом, а вдруг попадется мне в сенях Хана, Хана с лампой и в расстегнутой рубашке.

Вот что произошло у нас в первый день, в первый же вечер, как Хана вернулась, а все остальное происходило позже, сперва во время сбора листьев, потом при заготовке кормов да на покосе и еще когда Топлечка родила.

У Ханы язычок был дай бог, верно, но уже на следующее утро она впряглась в работу: она боронила на коровах, дробя вывороченные плугом комья, и вскоре не было уже такого дела по дому, куда бы она не вмешалась своим языком и где бы не чувствовались ее руки. Топлечка — а она тяжелела с каждым днем — все больше оставалась дома и приговаривала:

— Хана есть Хана, что поделаешь, пора у нее такая, за двоих все исполняет. А я уж, о господи, ни на что не гожусь!

И в самом деле на нее смотреть было тяжко. Живот уже ничем нельзя было скрыть, а в лице она становилась все более полной и красной, точно раздувало ее. И постоянно у нее в голове была Хана, и постоянно она в чем-то себя утешала.

— Молодая она, да, но вот найдется парень покрепче, скрутит ее! Иного и быть не может! Своей спиной почувствует, своей шкурой заплатит за язычок свой. Жизнь ее укротит.

Она улыбалась мне, когда мы были одни, в каморке ли, в хлеву ли, но улыбка у нее была страшной. Казалось, она все время боялась за дочь и радовалась, что и на нее найдется управа. Боялась ее и то и дело поминала в разговоре, а я слушал себе да помалкивал. И молчание мое очень ей не нравилось.

— Почему ты ей не ответишь? Почему ты ей все спускаешь? — подбивала она меня, но я молчал. И только однажды ответил:

Поделиться с друзьями: