Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Колеса поскрипывали, кобыла тащилась по каменистой дороге — и не помню, то ли я пожалел женщину, то ли вино оказало свое действие, только я заговорил и выболтал все, что слыхал от доктора, может собираясь ее этим утешить, так мне, во всяком случае, показалось.

— Доктор еще летом говорил корчмарке, что ему конец. Он будто обызвествился…

Она перестала вытираться и поправлять волосы, вроде бы и вздыхать стала меньше — точно желала все узнать. Долго, затихнув, смотрела Топлечка вперед, а потом коснулась меня локтем, словно хотела созорничать, и с каким-то оживлением, едва ли не с радостью, сказала:

— Южек, ты оставайся у нас, чтоб одним нам, бабам, не быть…

— Отчего ж не остаться? — ответил я, отчасти

из-за действия винных паров, хотя уже прекрасно понимал, чем объясняются эти ее слова о бабах — ведь думала-то она только о себе. Но мне было грустно, и я еще сам не осознавал отчего — то ли потому, что выболтал о болезни Топлека, то ли потому, что она не сумела скрыть свою радость; сердце стиснула жуть. Я испытывал такое чувство, будто вместе с нею был во всем виноват… Однако я не отставлял свою ногу от ее юбки, одной половиной своего тела ощущая жар ее крови. Я натягивал вожжи и беззвучно твердил: «Горячая, горячая… горячая…», еще теснее прижимая к ней свою ногу, да и она не отодвинулась. Да, баба захмелела… Это мне было неприятно, и всю дорогу, до самого Топлекова дома, я не мог избавиться от какого-то гадкого ощущения. Однако инстинкт или что неведомое во мне уже далеко закинуло свою удочку по мутной воде — и выжидало…

Не помню теперь, почему оставалась гореть лампа, когда Зефа пришла ко мне. Припоминаю только, что я долго возился перед тем, как лечь спать. Лошадь я помыл и накормил еще в корчме, в омуте под вербами искупался сам — вино совсем задурило голову, а тело обжигала едкая пыль, я сбросил одежду и переплыл реку туда и обратно — и долго волынил, пока девушки не ушли к себе и мы с Топлечкой не остались одни. Припоминаю, я взял лампу и, прежде чем выйти из горницы, невольно оглянулся. В кухне послышался вздох. Из дверей кухни я увидел Топлечку — она держала чугунок и смотрела на меня во все глаза, точно собиралась что-то сказать. Она явно подыскивала слова, но так ничего и не произнесла и не отвела от меня глаз.

— Я спать иду, — вырвалось у меня; медленно-медленно я закрыл за собой дверь, а может, только прикрыл. Я разделся, лег и, заложив руки под голову, стал смотреть в потолок. Слышал, как она ходила по дому, а потом веки у меня сомкнулись и я уснул.

Вот так, во сне, я ее и почувствовал, открыл глаза — и увидел ее воочию. Она сидела на моей кровати в красной нижней юбке и белой кофте и улыбалась. Несколько мгновений я смотрел на нее, потом отвернулся к стенке, зажмурил глаза, точно какая-нибудь девчонка, и скорчился так, что чуть не столкнул ее с кровати на пол.

— Ты смотри, каков… — шепнула она, встала, потушила лампу и опять зашептала: — Всеми зельями приворотными я его опоила… он и уснул… Ой, Южек!

Она искала в кромешной тьме мои руки, пыталась оторвать их от лица, вытащить из волос, куда я их совал, потом вдруг повалила меня на постель и всем своим грузным телом и жаркими ногами прижалась ко мне.

Я обезумел, перестал вообще о чем-либо думать. Сперва она меня обнимала, потом, раскинув руки в стороны, начала тихонько постанывать. И так до конца. В первую ночь меня пугали эти ее стоны, но постепенно я стал к ним привыкать. Мы спешили, точно за нами гнались. Она приходила, нащупывала меня в постели, и затем начинались наши скорые игры. Мы почти не разговаривали друг с другом. Однажды посреди ночи она чуть не в голос начала твердить мое имя: «Южек, Южек…», и мне пришлось закрыть ей ладонью рот, чтоб не услышали в доме. И тогда она укусила меня, да с такой силой, что я вскрикнул, со злостью схватил ее за косы, обвил их вокруг кисти и, прошипев: «Дура!», изо всех сил дернул. Она разинула рот, однако не издала ни единого звука, потом встала и, крадучись, как и появилась, ушла. И здесь что-то переломилось — до тех пор поступая словно бы с оглядкой и позволяя ей делать с собой все что угодно, я внезапно почувствовал, что могу теперь сам делать с ней, что хочу, — она словно бы лишилась собственной

воли, а о разуме уж и вовсе нет разговора.

Так оно и тянулось всю дождливую осень, несколько долгих недель, пока не ударили первые заморозки. Наши ночи были безумными, хотя постепенно все обращалось в привычку, простую, будничную привычку, — только однажды наступила ночь, которая стала предостережением, да, для нас обоих могла стать предостережением.

Я говорил, что мы оба начисто лишились рассудка, переставали воспринимать окружающее. Только из-за этого в ту ночь мы и не услышали, как Топлек окликал Зефу.

Мы пришли в себя от стремительных шагов Ханы по лестнице, прислушались и отчетливо различили недовольный голос девушки, которая, стукнув в дверь и еще не придя в себя со сна, говорила, обращаясь к матери:

— Вы что, оглохли? Чего не встаете?

Мы оцепенели от страха. Теперь, когда дверь в горницу была открыта, можно было слышать стоны больного.

— Что, нету матери? — спрашивал Топлек, причем так ясно, как будто он не лежал в постели в каморке, а стоял где-то посреди комнаты или даже в сенях.

— Господи! — выдохнула женщина рядом со мной, и, как бы вдруг оплыв, опустилась на пол, силясь понять, что же последует дальше.

Но слышались только шаги Ханы, теперь она прошла по горнице, и ее вопрос шел почти от самой каморки:

— Разве нет ее здесь? Где ж она? — И ее возглас; — Мама!

Ответом на это была тишина. И в этой тишине ко мне, если не к Топлечке, вернулся разум.

— Иди! — прошипел я, подталкивая ее.

Однако Топлечка уцепилась обеими руками за спинку кровати — я понял, мне ее не оторвать, — и чуть ли не в полный голос завела:

— Не пойду… А мне что за дело… Хватит с меня… Сыта я по горло…

— Да ты в своем уме! — выдохнул я, чувствуя, как У меня сжимаются зубы и меня охватывает ярость.

Я вскочил на ноги и, набрасывая на себя одежду, постепенно принимал решение. Я обнял ее за плечи, подхватил, тяжелую и квелую, и вынес чуть ли не на руках в сени, тихо открыл дверь и быстро шепнул:

— Ты будто снаружи была, в хлеву у скота.

Она охнула и обхватила руками голову. Мне врезались в память ее глаза — видно, свежий ночной воздух отрезвил ее, — в которых застыл призыв о помощи, которой она у меня не нашла.

Вернувшись к себе, я не стал ложиться, опасаясь, как бы не выдало шуршанье соломенного тюфяка. Через несколько минут хлопнула дверь — Зефа вошла в сени.

— Где вы были? — спросила Хана, и та громко и отчетливо ответила:

— Где ж мне быть? Скотину поглядеть ходила.

Воцарилось молчание, и она сама нарушила его, стремясь все объяснить, отвести от себя всякие подозрения.

— Не знаю, что с коровой, не лежится ей, да и только, всю ночь стоит в яслях… Боюсь, не захворала бы…

Проворчав что-то, Хана собралась идти к себе, да и Топлек перестал стонать, поэтому в наступившей тишине особенно резко прозвучали слова Ханы:

— А Южека там не было?

Ответа не последовало, шлепали только шаги Топлечки, хлопотавшей в кухне с лекарством.

— Мама! Вы слыхали? — повторила Хана.

— Откуда ж мне знать? — отрезала Топлечка, а из каморки опять понеслись стоны — видно, больной тоже дожидался этого ответа.

Я оцепенел. И если вначале я растерялся и проклял Ханику, то теперь, когда напряжение ослабло и я постепенно убеждался, что никто ничего не заметил — в этом я любой ценой готов был себя убедить, да, — то теперь в мою душу медленно заползал страх, который, собственно, и не покидал меня, усиливая чувство вины перед Топлеком — ведь за последние недели я вовсе перестал думать о нем. Сейчас опомниться мне помогла сама Зефа, ее слова: «А мне что за дело…» и «Сыта я по горло…»; и во мне вдруг родился безумный ужас, даже если мне удавалось избавиться от мыслей о Зефе. А после той ночи мой ужас становился все более и более тяжким — я начал бояться Зефы.

Поделиться с друзьями: