В деревне
Шрифт:
Топлечка посторонилась, уступая мне место.
— Ну теперь берегитесь, девки, глядите, как бы он вам сена за пазуху не насовал, — предупредила она дочерей.
Она смотрела, как я утаптывал сено, и тихонько улыбалась каким-то своим мыслям.
А мне, честно говоря, не столько хотелось помочь им, сколько воспользоваться старинным обычаем — при укладке сена насовать женщинам или девушкам за пазуху. Конечно, могло выйти наоборот — нередко случалось, что женщины, особенно если подбирались ловкие да проворные, сами валили парня и запихивали ему сена в штаны и под рубаху.
И сейчас девушки поспешили забраться поглубже.
—
Она бросила мне вилы, и я стал разбрасывать сено в обе стороны девушкам, то одной, то другой. Они принимали сено и утаптывали, но особенного удовольствия это им не доставляло; Хана непрерывно ругалась, а с губ Туники не сходила ехидная усмешка.
Захмелевший, возбужденный смехом Топлечки, я крикнул, обращаясь к девушкам и зная, что на глазах у матери дозволено все:
— Ах, не нравится? — и, отшвырнув вилы, прыгнул сперва к Хане, а затем к Тунике.
Старшая сумела от меня вырваться, а Туника ловко увернулась и поспешила в сторонку. Тогда я опять кинулся на Хану. Она снова было вывернулась, но тут раздался голос Топлечки:
— Чего ты боишься, сама его хватай!
Обе они, мать и дочь, мгновенно оказались рядом, и не успел я опомниться, как они меня повалили на сено. Я даже растерялся от неожиданности, когда почувствовал у себя за пазухой колючую траву; они совали ее мне с обеих сторон: одна сверху, другая снизу. Собрав все силы, я попытался освободиться и сумел перекинуться на спину, однако на том все и кончилось. Я без толку размахивал руками и теперь чувствовал сено у себя на животе, там орудовала сама Топлечка, потом сено оказалось у меня в штанах — словом, повсюду, куда она могла добраться.
Внезапно Хана вскрикнула и отскочила в сторону, наверное разгадав намерения матери.
Я тоже испустил вопль и опять изо всех сил замахал руками. И повсюду встречал жаркое, покрытое потом тело, повсюду натыкался на ноги Топлечки… И вдруг силы покинули меня. Я лежал без движения и чувствовал, как чья-то рука заталкивает мне сено все глубже и глубже в штаны, и ошарашенно смотрел на Топлечку.
То ли она увидела мои глаза, то ли по какой иной причине, но она тоже вдруг охнула, вскочила на ноги и опрометью кинулась из сарая.
Я медленно сел, потом поднялся, стал вытряхивать сено. И скорее выполз, нежели вышел наружу.
Теперь, подавая наверх сено, я уже не ощущал в ногах тяжести, они просто-напросто дрожали и подгибались. Хана и Топлечка усмехались, потом Зефа вдруг стала серьезной; и только Туника не сказала ни единого слова и даже не посмотрела в мою сторону.
— Оставь меня в покое! — отрезала она, когда я попытался пошутить с ней, и шмыгнула в дом.
В те дни — они живо встают в моей памяти — у Топлеков отелилась корова; кажется, была злосчастная пятница. Животное долго мучилось, тужилось, и женщины были в ужасном волнении; и у меня не оставалось иного выхода, как побыть с ними — вдруг понадобится моя помощь.
Вечером, уже в десятом часу, корова наконец разрешилась от бремени; у нее это был уже третий отел, и все кончилось благополучно. Хана, до тех пор не оставлявшая мать, отправилась в дом, мне бы тоже полагалось идти к себе, но обстоятельства сложились так, что я не ушел. Сперва думал остаться, пока у коровы не выйдет послед или пока хозяйка не приготовит ей болтушку для подкрепления сил: дробленой кукурузы или муки, замешанной на
яйце.Топлечка приготовила все как надо, но прихватила и ковригу хлеба, водки в бутылке из-под пива и колбасу на деревянной тарелке. Оставшись в хлеву, я смотрел на плотно прикрытую дверь, потому сразу увидел, как женщина ногой пытается ее распахнуть, а заметив, что она держит в руках, отвел глаза и стал глядеть на теленка: он лежал рядом с матерью, у которой пока не было сил подняться, и она вылизывала его большим влажным языком.
— Все время лижет, — заметил я.
— Любит, родное как-никак чадо, — ответила Топлечка, озираясь и ища, куда бы поставить все, что держала в руках; а не найдя, громко вздохнула.
— Давайте помогу, — предложил я свою помощь.
— Да уж я сама, — возразила она, точно опасаясь, что я не смогу задать корм корове, и протянула мне то, что было у нее в правой руке. — Это я для тебя захватила.
Я взял тарелку с колбасой и хлебом, а также бутылку. Красная сырая колбаса, прямо из погреба, была еще в белом застывшем жире. Прислонившись к яслям, я сказал:
— Не надо бы этого.
Она растирала теленка кукурузной мукой с яйцом и после долгой паузы, когда корова уже поднялась, резко и как бы не скрывая недовольства ответила:
— Ничего! Подкрепляйся! — и, отодвинув от себя коровью морду, чуть помолчав, спросила:
— Ты мужчина или нет?
Смерила меня долгим взглядом, в уголках губ у нее таилась чуть заметная ухмылка — это не ускользнуло от моего взора.
Ее шуточки меня волновали. Кем она меня считает? Да мальчишкой, самым настоящим мальчишкой!
Я пробурчал что-то в ответ, вытащил из кармана нож и, счищая на хлеб жир с колбасы, стал ее резать. Половина осталась лежать на тарелке.
— А вы? — спросил я, уже дважды или трижды приложившись к бутылке.
И вдруг, неведомо отчего, мне захотелось встать и уйти.
Топлечка погладила коровий бок и повернулась ко мне:
— Ты за меня не беспокойся, у меня уже губы в масле.
Она вплотную подошла ко мне, и я помимо воли посмотрел на ее губы. Масла на них видно не было, но я почувствовал запах водки. Она громко засмеялась; я не понял чему. Лохань, которую она прижимала к животу, заходила ходуном.
— Ты… — Она замолчала и, не сводя с меня глаз, сказала: — Южек!
Поправила на мне шляпу, хотя я попытался отдернуть голову.
— Да погоди, сдвинь ты ее чуть набекрень! Чего ты ее на глаза натягиваешь? Точно обокрал кого…
Продолжая что-то говорить, она надвигалась на меня, так что я уже чувствовал коленями ее юбку. Она вела себя, как мать, которой непременно нужно поправить одежду на своем ребенке. Однако мне было неприятно то, что она делала. Моя мать давно перестала поправлять на мне одежду, давно перестала меня ласкать, с тех пор как я пошел в школу.
Мне показалось, что она выпила больше, чем надо, — потому и такая ласковая, потому и не понимает, что делает. Но почему-то вспомнилось, как убирали сено, как возились на нем и как я, бестолково размахивая руками, касался ее тела, а она вовсе не обращала внимания на моя прикосновения. Охваченный неведомым сладким ужасом, я возликовал, совсем позабыв, что собирался уходить. Грудь мою словно пронзил невидимый меч, и я ощутил во всем теле незнакомую дотоле легкость.
Топлечка не сводила с меня глаз и улыбалась — она в самом деле была пьяна.