Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Так хочется говорить правду! — с тоской воскликнул Пономарев. — Говорить правду без оглядки на тех, кто может услышать ее. И пусть мне будет страшно, но и другим не весело...

— Давайте попытаемся...

... он бежал по осеннему парку, приминая нежно-хрусткую от ночного заморозка листву; руки согнуты в локтях, прижаты к телу и совершают движения поочередно, как штоки паровозных поршней; грудь равномерно вздымается; диафрагма то распрямляется, впуская в легкие воздух с содержанием кислорода двадцать целых пятьдесят пять сотых процента, то выгибается зонтиком, выпуская воздух с содержанием кислорода шестнадцать целых и пять сотых процента; четыре целых и пять десятых процента кислорода заполняют семьсот пятьдесят миллионов альвеол; кислород подхватывается гемоглобином и разносится по телу; в теле ощущается бодрость; в душе мнится радость; в мыслях

осознается ясность; правой — левой — правой — левой; жизнь прекрасна; прошлое упоительно; настоящее увлекательно; будущее заманчиво; и мир на своем месте, и ты на своем месте в мире, и все на своих местах; а кто не на своем месте, так ему так и надо; ничего не сдвинуто; ничего не жмет, ничего не высовывается; еще один поворот по аллее, усыпанной звонкой листовой, и вот у калитки при выходе из старинного парка стоит Пономарев, пытливый человек в широкополой шляпе, опершись на прекрасную трость с резьбой и большим красивым набалдашником...

— Здравствуйте, Борис Борисович, — говорит он теплым, вкрадчивым голосом, приятно улыбаясь, и в его светлых глазах теплится скромная наивная доброжелательность и животная печаль, прозрачная, как осенняя вода. — Прекрасная погода, не правда ли? Как пробежались? Небось, замолаживает?

— Доброе утро. — Борисов, глубоко и широко дыша крепкой грудью, протягивает обширную сухую ладонь.

— Разрешите проводить вас до дома? Благодарю, — Пономарев, не дождавшись ответа, слегка приподнимает шляпу и идет рядом, плавным движением помахивая тростью, наконечник с глухим стуком опускается на асфальт.

— Вы прекрасно выглядите? Как ваши патологические занятия?

— Этнопатологические, — поправляет, обидевшись, Пономарев. — Собираю эмпирический материал и, возможно, вскоре приступаю к широким экспериментам.

— Интересно. Каким это образом?

— Попробую прокатать несколько невероятных слухов в массе горожан. Это один из общепринятых способов определить общественно мнение, тщательно скрываемое гражданами при обычных опросах. Люди, как носители этнопатологических признаков, суть черные ящики. Никаким анализом их не вскрыть, но можно, однако, что-то запустив на вход, получить что-то на выходе. Это лучшее, что можно получить в наше позитивное время знаний и навыков. К примеру, я запускаю слух, что в городе появился вурдалак, который крадет детей и выкачивает у них кровь. И по тому, как этот слух обкатывается в массе и как этот слух изменяется, — обрастает подробностями, свидетельствами очевидцев и так далее, — я составляю таблицу де Бройля-Маринетти и высчитываю коэффициент этнопатологических параметров на душу населения. Или что-нибудь похожее запускаю. Например, что отныне любые книги будут продаваться в любом количестве в любом книжном магазине.

— Это невозможно! — воскликнул Борисов. — Никто не поверит!

Поверят. Они доверчивы. Кинутся в магазины, а там ничего нет...

— Опасный вы человек, Виктор Петрович.

— Не более и не менее чем любой другой. Люди не опасны, опасны обстоятельства, в которых люди оказываются. Именно в обстоятельствах всякий человек, по вашей классификации, может совершить нравственное предательство. Да и в обстоятельствах опасности нет, обычная неразбериха и путаница. Никто толком не знает, что ему делать. Люди обычны и сильны в ирреальной логике, но как только они пытаются применить свои убедительные рассуждения к порядку следования поступков, тут-то их воображаемая логика и отказывает. Буксует, буксует, как немощная машина в грязи, разбрызгивает на стороны.

Пономарев брезгливым движением стер с лица отсутствующую грязь, стряхнул с руки. Борисов смотрел на него сбоку, и в глазах этого крепкого, мужиковствующего и одновременно интеллигентствующего человека засуетились переодетые бесенята.

— Ох-ох-ох-ох-хоюшки, — произнес он с фарисейским добродушием, — тяжко жить афонюшки на чужой сторонушки. В какие времена мы живем! В какие времена! — В его голосе и в полной, ладной фигуре крепло одно слово — «мое». За него он был готов на все.

— Да, — согласился Пономарев, — в страшные времена мы живем. Даже дети боятся жить. Особенно те, кто смотрит телевизор и слушает радио. Людей губит информация. Это такая же страшная чума, как табак и водка. Непонятно, что с клубом будет...

— У нас с вами такие быстрые переходы, — рассмеялся Борисов, — что и не сразу уловишь, на какой теме разговора мы остановились. С клубом? С ним все ясно. Либо он разваливается, либо крепнет. Если второе, то либо в нем крепнет негативный, либо позитивный реализм. Если второе, то либо эти литераторы раздвигают горизонты и открывают новые континенты искусства, либо осваивают освоенное. Если второе, либо они мучаются с невозможностью публикаций, либо не читают,

как всех. Если второе. То либо со временем их открывают вновь, либо забывают. Если второе, то либо мы с вами это увидим, либо нет.

— Да, — эхом и в тон посмеялся Пономарев, — тут ничего не возразишь. Логика железная. Только вы с вашим опытом... Я вам говорил, что вы, как орел, парите надо всею русскою словесностию?

— Да, вы говорили, я помню.

— Ну, ничего, от повторения правда не портится, и если теряет в остроте, но зато прибавляет в популярности... И как вам там, на высоте? Как дышится?

— Да, — хитро улыбается Борисов, — я вам отвечу, а вы мой ответ вставите в этнопатологическую статистику? Не пойдет.

— Так я и молчание ваше вставлю в этнопатологическую статистику. Сейчас говорят все, и правда не в том, что говорят, а в том, о чем умалчивают... Вот и пришли к вашему дому... Всего наилучшего!

Пономарев быстро стиснул протянутую руку и легко и стремительно пошел прочь.

«Странный человек, — подумал Борисов, — странник?»

11. Pelerins[113]

Нотабене: в каждом провинциале живет страх, поэтому провинциал не станет жителем Вселенной в ближайшие полтора миллиона лет; жить среди них и наблюдать их утомительно, но интересно, — тонкости их взаимосвязей и отношений намного превосходят систему отношений в стаде обезьян или в стае птиц, поскольку часто непредсказуемы и для них самих и для посторонних наблюдателей; страх — невидимая пружина их видимых поступков.

Эти были пилигримы, и слово стало их чашей и проклятием.

Если Бог хотел проклясть детей своих, он проклял их словом, он научил их речи, но не дал смысла речей, и вот они бьются тысячелетия в поиске единственной тайны, единственного обладания, которое — как они наивно верят — даст им случай ускользнуть от небытия, закрепиться в памяти и тем самым повториться в других людях.

Поэзия не терпит покоя, и одни из них возносились к надмирному, пытаясь вырваться из гравитации культуры, чтобы видеть переливы облаков и бесконечное пульсирующее пространство, другие, напротив, спускались в ад театральных страстей, в пульсацию предстаты, третьи в полете парили на грани сфер, земной и небесной, ускользая от определенности, четвертые были рассказчики: я смотрю на падающий снег и вижу, что это не снег, а влажные звезды моей прошлогодней любви... я еду в авто и чувствую, как мне в душу вливается бензинный яд... я читаю Пушкина и возвышаюсь вместе с ним, спасибо, Саша... я бегу по взлетной полосе и капаю на бетон алыми розами моей страсти, куда же ты, любимая, так твою и так; пятые были барабанщики, шестые — теоретики-версификаторы, седьмые — сантехники идеологии...

Нотабене: в литературу уходят, как в болезнь...

Эти были пилигримы — в жгучей обезвлаженности немоты, в сочащемся удушье тумана — уходили от пошлости, как уходят из города, унося с собою единственное достояние — душу и мысли. Мертвый город цеплялся, чтобы одухотворить и осмыслить развалины, в которых никто не жил — туда водили туристов. Для идиотического лицезрения. Посмотрите налево, посмотрите направо: вот кровать, где он, извините, нет, нет, ничего такого, все было возвышенно и деловито; вот кресло, где покоилась задница великого человека; вот заметки на полях чужих книг, а вот заметки на полях собственных книг, да, вы правы, сейчас книги выпускают без полей, а раз нет полей, значит, нет и заметок, а вот стило, коим он начертал, предначертал, очертил, вычертил, зачертил, подчеркнул, перечеркнул, вычеркнул. Уходили из города пошлости, оставляя его смотрителям развалин. Бедные молебогцы, вы объелись враньем традиции по самый фарингс и как хронические аэроглоты, рыгаете кислым духом застойного воздуха; вы уходите из города, и на ваших пелеринах пилигримов — перекрестье — в спину — скептический взгляд истории. Не путать с историческим взглядом: многозначительность — не многозначность. Знак — талант: две тысячи рублей золотом, их нужно отчеканить. Материал, мастерство, и пошло по рукам, пока не изотрется барельеф, сохранив впадины ушей и глаз, — кто не слышит, тот слеп, кто не видит, тот глух, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье...

Лицо, как серое пятно в воронке бороды. Лоб крутой, шишковатый, гладкий, как граната. И еще лицо — бабье, в пятнах плесени и бабьи же пальцы плавно стекают к первым фалангам, похоть подлости, однако называет себя «поэт». И еще лицо — испитое, дергается, конвульсирует, будто кричит: я-а-а-а! И еще — круглое, буддоподобное, тело большое, мясистое, теплое, в нем поэзия тонет, сытая ситниками метафор. И еще борода, глаз не поймать, они устремлены к Богу — страх беззащитности. О чем писали бы евреи, если бы не было Ветхого завета? Страх пустоты.

Поделиться с друзьями: