Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не забудьте о городском фольклоре, — вступил третий, которого звали Николаем Владимировичем, и все заулыбались снисходительно и добро: видно было, что городской фольклор — любимая тема разговоров Николая Владимировича. Именно в городском фольклоре возможен синтез романтического возвышения отталкивающей реальности.

Пономарев энергично помотал головой, будто отряхивая непонятное, и смущенно кашлянул:

— Извините, я так долго был вдали от шума городского, что не могу тотчас врубиться в существо проблемы. Если я правильно догадываюсь, центр разномнений в том, насколько точно или, скорее, результативно, — романтическое или реалистическое восприятие и отражение реальности в нем.

— Реальности не существует! — страстно воспротивился Бонтецки. — Она в наших представлениях. Исчезают представления, и исчезает реальность.

— Но ее могут подтвердить другие люди, — заметил Пономарев.

Почему я должен верить субъективизму других людей? — упорно возразил Бонтецки. — Восприятие других не менее моего является субъективным и, следовательно, есть вещь в себе, и, значит, недоступно полному пониманию ни внутри себя, ни снаружи.

— Заблуждение, — уверенно перебил Иван Иванович. — Романтизм, который не раз и не два и весьма безнадежно проиграл все свои игры реальной реальности, и она оказалась более живучей, чем все надеялись.

— Вы имеете в виду реализм поведенческий, который помогает выжить, или реализм творческий, который заводит в тупик? — быстро спросил Бонтецки, едва заметно раздувая ноздри и суживая глаза. Опытный диспутант, он был готов в любой момент ринуться в атаку в защиту любимых взглядов. — Если вы имеете в виду реализм ситуативный, тогда я с вами согласен, именно на нем может строится всякое культурное движение. Если же вы имеете в виду реализм творческий, то тут уж извините, пардоньте, тут и кроется ваше глубокое или великое, как хотите, — заблуждение, отношение индивидуальности, коей является всякий художник по отношению к коллективу, отношение индивидуальности к самой жизни никак не может быть выражено в окончательной форме. Иначе все гибнет. — Бонтецки гневно сорвал с лица очки и размахивал ими. — Реализм замыкается сам на себя. Это закрытая система — и для художника, который в данном случае уподобляется каменщику, замуровывающему себя, и для наблюдателей, которые перебирают внешние признаки, не в силах проникнуть в существо явления. Даже так называемый открытый реализм, который, как пустая бочка, готов вместить в себя все, что предоставляет жизнь, даже такой пустобрюхий реализм, могущий переварить все, — и фантастику, и сюр, и поп, даже он дает пять выходов в форму, — традиционный выход, интуитивный, конвенциональный, концептуальный и квантовый.

Бонтецки, произнеся тираду, готовился к отражению явных и тонких нападок, предполагал отходы и уклонения, прорывы в тыл противника, рейды по всему фронту спора, готов был прокапывать флеши и возводить редуты, но не таков был Иван Иванович, ох, не таков. Это был человек, обладавший двумястами шестьюдесятью четырьмя уловками, используемыми с целью не столько отразить нападение, сколько увести его в сторону, утопит в песке. Есть люди как будто вечные. Но вечные типы, как, скажем, Манилов, Обломов, Чичиков или даже одни из Чацких, который, говорят, вывелся из употребления, не будучи в моде, а просто вечные. Жизнь пытается их как-то стереть, смыть, замазать, задвинуть или заменить другими, невечными, — то ли для неведомых замыслов, то ли для испытания натуры, но они, эти вечные, остаются, выживают во всех неблагоприятностях, еще более утверждаются в правоте своей и добиваются-таки уважения и признания. Бывает, их подозревают в тайных умыслах и, возможно, так оно и есть, но этот тайный умысел как-то само собой растягивается, раздвигается, раскладывается на долгую жизнь, так что, в конце концов, и не узнать, был этот умысел или его не было, и все подозрения ничтожны и несправедливы.

— Ну, это у нас недоразумения внутри общего верования, — сказал он, выжидающе улыбаясь. — А что думает Николай Владимирович?

— Я не столь пессимистически настроен, особенно насчет реализма, как Егор Иванович, — произнес Николай Владимирович основательно и веско как человек, привыкший, что к его словам прислушиваются, принимают на веру и присовокупляют к оценкам, — хотя в рассуждениях Егора Ивановича есть, безусловно, дух правды, а это почти то же, что и сама правда. Мне представляется иначе, а именно: в искусстве — широко и, несколько более узко в литературе есть две культуры, борющиеся и перемогающие одна другую, но это, по сути, борьба между ритуалом, то есть старым искусством, и ересью, то есть новым искусством. Борьба эта идет таким образом: сначала это противопоставление, затем противостояние, затем диффузия. Затем победившая ересь сама становится ритуалом и возникает новая ересь, и все повторяется снова, но на другом уровне и на другом материале. Иногда это принимает формы драматические, и если разыгрывается на наших глазах, то мы замечаем, что ритуал — это декорация для ереси. И старая экспрессия неизбежно становится обрядовой: сначала поклоняются черепу вождя, затем изображению черепа...

— Ага! — воскликнул Бонтецки. — извините, Николай

Владимирович, что перебиваю вас, но я догадался: все дело в дистанции между ересью и ритуалом. Сначала эта дистанция, как всякий путь вначале, представляется радостным, счастливым путешествием, когда все — прекрасно: светит солнышко, звенят комар, коровы на лугах приветственно машут хвостами, колхозные пастухи насвистывают арии из «Фигаро», а затем, когда путь утомил, когда догадываешься, что и впереди нет ничего, кроме коровьих хвостов, арий из «Фигаро» и изображения черепа, тогда остается на долю реализм в чистом виде — унылое, тупое движение к несвоей цели.

Разом громко заговорили все. Пономарев вертел головой то к одному то к другому, то к четвертому, длинному, в козлиной бороде и с выпученными глазами, который все размахивал и размахивал руками, будто только-только откуда-то спрыгнул, пытался Пономарев уловить ход мысли или, вернее, быстрый поскок мысли провинциалов, но даже при исключительной способности усвоять объем информации, понимал, что все-таки ускользает что-то от постижения. То ли провинциалам самим не было ясно, чего же они хотят от себя и от словесных игр, то ли само искусство слова, как иногда пышно называют сочинительство, было настолько зыбким, текучим, самовнезапным, что и ожидать от него какой-то ясности было нелепо, то ли в самой жизни провинции ничего еще не отлилось в формы, осязаемые для ощущений и одновременно доступные для рационального анализа. Но все равно игры словами были приятны — обещали какую-то тайну, которой на самом деле могло никогда и не быть.

7. Superieur[107]

Галстук из беспримесного хлопка, собранного на заливных землях сирийских равнин безропотными пейзанами, сплетенный в пять ниток, две продольные и три поперечные, крашены индийскими красителями в четыре цвета, два темных, один переходный и один светлый, этот галстук обнимал шею хозяина, как будто это было нечто возвышенное и благородное, а не шея в застарелых морщинах, откуда ночью предательски вылезали бунтовские волосины, вылезали с постоянным необъяснимым упорством под утренний нож; даже не саму шею обнимал галстук, это было бы кощунством, а ворот рубашки, которому одному дозволялось обнимать шею; галстук обнимал шею с неброским достоинством.

Ворот рубашки был ткан из лучшего хлопка узбекских полей, выбелен до пронзительной небесной синевы, какая неожиданно, как подарок от незнакомого человека, наступает вдруг в один из апрельских дней, кода долгая скучная хмарь рассеивается и взорам открывается такое; сама рубашка удивительно гармонировала с основательностью носков, они прятались в ботинки под столом и не были видны, но если хозяин поднимался из-за стола, носки тоже виднелись, не полностью в длину, как какие-нибудь выскочки и прощелыги, а показывались полоской, скромненько, будто нечаянно, с добродушным хвастовством; ворот рубашки был выкроен изящной аристократической линией — полуэпюрой Имбесиля — был накрахмален и отглажен так, что при повороте головы вдруг взблескивал в дневном свете из окна справа, а углы ворота с естественной плавностью утекали под ворот пиджака.

Пиджак был шит из натуральных овец, глупых и безвредных божьих тварей южных долин, и в ткань была каждой седьмой ниткой вплетена нитка особая, дававшая неожиданную тусклую искру, которая при всяком слабом волнении пиджака чудным образом перебегала сверху вниз, а при резком движении вдруг застывавшая, будто застигнутая врасплох; скроен был пиджак по современной модели «ступидит», которая счастливо сочетала в себе одной изысканность верха с простотой и демократичностью низа; рукава пиджака — цельнокроеные, вшивные — текучие лениво сбегали вниз и резко обрывались, как прерванная нота, там, где на два с половиною средних пальца выглядывали рукава рубашки, схваченные запонками.

Запонки были изготовлены из прибалтийского янтаря — окаменелых слез погибших деревьев — и в каждой, точеной наподобие рыбьего глаза слезинке застыла мушка, когда-то, миллионы лет назад беззаботно порхавшая среди недвижных великано-деревьев, совсем не претендуя на бессмертие или память, и вдруг явившаяся в этих чудных запонках, оправленных в тонкое червленое серебро; мушки были настолько тонки, изящны и правдоподобны, что выглядели как нарисованные.

Пономарев с отрепетированным страхом отворил тяжелую дубовую дверь, тотчас ухватил одним жадным взглядом галстук, ворот рубашки, искру на пиджаке и мушек в запонках, испугался еще больше, и краснея и смущаясь, как истый провинциал перед истовым градоначальником, дернул вниз головой так, что хохолком взметнулись волосы на затылке, как у молодого заспавшегося петушка, который позже других выметнулся на птичий двор и не сообразит, куда он попал и зачем.

Поделиться с друзьями: