Созерцатель
Шрифт:
— В качестве дитяти-то? Тогда это будет не талант, — ухмыльнулся Виктор Петрович, — а это будет нахал. Именно таким вот образом все и утверждается в жизни... Мне, конечно, не специалисту, а любителю, трудно судить об этом определенно. В своих исследованиях я абстрагируюсь от конкретной личности и сосредотачиваюсь на проблемах общих, на этнопатологии в целом, — возносился в пафосе Виктор Петрович и сам себе удивлялся, как это у него происходит ладно да ловко, будто слова сами сыпятся. — Это не исключает, конечно, не исключает, совсем не исключает... Наоборот, — пробормотал он как бы про себя. — Талант и этнопатология — неразрывные стороны одной души... Так как насчет моей любовницы и вашей жены? Будем знакомить или не будем знакомить? Я могу показать вашему клубу и стихи свои.
— Пожалуй... — произнес раздумчиво Борисов и посмотрел в небо. — Скоро дождь соберется. У нас в клубе демократическая система. Вам необходимо придти и обратиться к начальнику поэтической секции, или прямо в правление — есть у нас и такое. Там люди умудренные. Они прочтут ваши стихи и скажут, что следует... Далее — вы сами определитесь, что и как... Скажите, вы давно пишите стихи, — равнодушно поинтересовался Борисов, — так сказать, грешите поэзией и с поэзией?
— С детства, — обрадовался Виктор Петрович, и светлые глаза его заблестели, затуманились влагой, человек свободен верить или не верить, это все равно. Но как только я научился произносить слова, я начал говорить стихами. Причем, сразу нецензурными виршами, — виновато улыбнулся он. Родители мои, люди интеллигентные, грамотные, так сказать, на уровне и даже на высшем уровне, они сперва пришли в оторопь, затем в отчаяние, а затем папаша успокоил. Надолго... А потом я пошел в школу и там выучился говорить прозой. Приличными словами. Вот такие пироги...
— Забавно, — с улыбкой покачал головой Борисов. — Очень забавно. И сами вы шутник первостатейный, как я погляжу. И отчего такое?
— Поясняю, — снова обрадовался Виктор Петрович. — Мамаша моя во время беременности часто ездила в общественном транспорте, общалась по роду работы с людьми, слышала какие-то не очень красивые, но выразительные слова, вот это мне и передалось... Иногда, как вспомню, так уныние берет, сколько мне в детстве довелось. Прямо как похмелье в чужом пиру.
— Трудно вам придется... А стихи у вас только нецензурные?
— Да, в некотором роде, фольклор... Я пытался как-то избавиться от наваждения. Но это как проклятие. Да и у всех наших, и кто здесь, и кто там, за границей — матерятся, почем зря... А я как заговорю стихами, так и пошло-поехало, — самому слушать совестно. Иными словами, стыдно слушать. Но возможно я не совсем точно выразился про нецензурное. Я имел в виду, что основная тематика моей лирики, то есть моей поэзии, так сказать, мотивы лирики, — это религия, секс и политика.
— Это то самое, — добродушно и вежливо хохотнул Борисов, чувствуя непривычную себе приязнь и привязанность к этому трогательному человеку. — То самое. Мне жаль вас.
— Вы полагаете, мой случай безнадежен?
— По крайней мере, в ближайшее столетие.
— Ай-яй-яй, что же делать? — огорчился Виктор Петрович.
— Попытайтесь поговорить в клубе с начальниками. Они что-нибудь посоветуют. Вы знаете, где наш клуб?
— Вы сами давеча обмолвились. На улице Петра Крестителя.
— Тогда договорились, — Борисов поднялся со скамейки и протянул большую плотную руку. — Мне пора. Коллеги ждут.
Виктор Петрович долго смотрел ему вслед, затем задумчиво и неторопясь направился к выходу. Аллеи и дорожки парка были пусты, изредка проходила какая-нибудь старушка, держась за поручень детской коляски, чтобы не упасть. Иногда в глубине среди деревьев, как тени чужого сна, проплывали фигуры молодых людей, видимо, больных, потому что они проплывали обнявшись, чтобы не упасть.
4. President de seance[99]
Внутренний дворик — тридцать шагов на десять шагов, итого триста квадратных
шагов. Посередине сквер — девять умирающих деревьев. Деревья умирают медленно, иногда десятилетиями, а потом долго притворяются живыми. Три скамейки для старушек, которым взбредет в голову выйти подышать, если в их комнатах вдруг станет нестерпимо больно от вони и кухни. А вокруг внутреннего дворика — лица домов со множеством глаз. Одни глаза дремлют, зашторенными веками, другие светятся желтым, розовым, зеленым, третьи — пусты и черны, будто слепы. Окна направлены на человека, держат в перекрестье оконных переплетов. Дома вооружены окнами, как люди глазами.Пономарев вошел с улицы под круглую арку, низкую, возведенную, видимо, в расчете на длительную осаду, оборону от осаждавших врагов, выглянул во дворик, взглядом пробежал по окнам: справа на уровне земли из окон падал свет. Из парадного входа — он был не парадный, а изначально черный, для слуг и людей низкого звания — тянуло застойным запахом: музы справляли нужду под лестницей.
В большой низкой комнате — стены и потолок облупленные, ждущие, когда грядет удобный момент рухнуть — за столом сидел мрачный человек в очках и с отвращением курил.
— Извините, — сказал Пономарев, войдя и ловко приподнимая шляпу, — я туда попал?
Человек в очках — его лицо в профиль напоминало тупую щербатую бритву — стряхнул пепел на пол и угрюмо изрек, будто гвоздь забил:
— Попали. И вы попали. Все попадем. А куда вы собирались попасть?
— Извините, — снова повторил Пономарев, улыбаясь растерянно-глуповато. — Меня послал Борисов. Представиться клубу литераторов...
— Послал. Хорошо, хоть к нам, — тем же угрюмым голосом и не меняя выражения лица проговорил человек в очках, и даже очки его злобно блеснули при упоминании имени Борисов. — Садитесь и представляйтесь.
Пономарев оценил шутку: стулья вокруг были один ненадежнее другого. Положил шляпу на край грязного, в коричневых и серых пятнах и разводах, стола, рискнул сесть, ожидая всякую минуту, что стул под ним рухнет и развалится с грохотом, поэтому был настороже, готовый тотчас вскочить, рассмеявшись.
— Чем вы занимаетесь? — спросил, уставясь, человек в очках.
— Пишу стихи на темы секса, религии и политики.
— Это видно по вам. А на жизнь чем зарабатываете?
— Я этнопатолог, — весело признался Пономарев. — Разве это жизнь?
— Напрасно, — огорчился человек в очках, — сейчас патология — норма, а норма — как раз патология. Ваша этнопатология — норма или патология?
— Все зависит от вывода, — уклонился от прямого ответа Пономарев. — А вывод, в свою очередь, зависит от совпадения эмпирического и теоретического рядов. И тогда рождается концепция.
— Вы говорите так величаво, будто при этом рождается звезда. Концепций в мире хоть пруд пруди... А ряды совпадают? — едко улыбнулся человек в очках.
— Посмотрим... Так я не об этом... Я о стихах... Извините, но позвольте узнать ваше имя? А то неудобно как-то, не зная, с кем...
— Бонтецки, — представился человек в очках и с иронической важностью кивнул головой. — Егор Иванович. Член правления. Точнее — председатель. Пока — председатель. Пока соратники по перу и по борьбе не отправили в отставку.
— Президент! — неожиданно и резко обрадовался Пономарев. — Можно мне вас называть президентом?
— Как угодно, — равнодушно пожал плечами Бонтецки. — Однако, предупреждаю: я скромный, и не переношу ни словословий, ни словопрений... Так что вы хотите... простите, не расслышал вашего имени... как? Виктор Петрович Пономарев? Очень приятно. Так что вы хотите? Вступить в клуб? А зачем? Только ни слова про одиночество и непонимание. Этим вы никого не удивите. Одиночество присуще всем, а непонимание многим. Да. У нас есть устав. Для нас — как для вселенной законы физики. Хотите принимайте, хотите — нет. Правила игры. Нарушать устав нельзя. И правила приема. Представьте для приема тексты. Двадцать пять стихотворений. Желательно гениальных, чтоб сразу без дураков и в клуб. Не удивляйтесь моей манере разговора. Я добрый. Как кактус, по необходимости одетый в шипы. Так что рискните. Если у вас талант, то почему нет?