Избранное
Шрифт:
Жофи как прикованная сидела на краю кровати; она покорно вставала и подавала руку всякий раз, когда кто-нибудь отделялся от понурых черных платков и на цыпочках подступал к ложу больного; позволяла тем, кто подходил прощаться, целовать себя и стискивать плечи, зная, что этим объятием они желали вселить в нее мужество перед великим испытанием. Точно так же целовали и обнимали ее расчувствовавшиеся родственницы, когда жених украдкой вывел Жофи из-за свадебного стола и ее переодевали на кухне. Одна подносила ей шляпку, другая туфли, третья пакет с бельем… Знала Жофи, что означают все эти тяжкие вздохи, посылаемые ей прямо в лицо в минуту объятия, эти «бедная моя Жофи» и «уповай на господа нашего», сопровождаемые ободряющим пожатием. Она отчетливо видела всех, кто подходил к ней, различала каждую черту лица в отдельности, улавливала каждое движение, видела на лицах поочередно склонявшихся к ней старух даже усики под носом, даже поблескивавшие на них капельки пота, видела красные десны между раскрывшимися при всхлипе губами. И лишь себя
— Она совсем убита, бедная Жофи, — прошептала Хорват сестре, но так, чтобы услышала и Жофи.
Мать кивнула:
— Само собой.
В тоне крестной Жофи почудились почтительные нотки: все-таки есть сердце у Жофи, вон как извелась, бедняга; а голос матери прозвучал почти гордо: чтобы моя дочь да бесчувственной оказалась?! Уловив и эту похвалу, и гордость, Жофи вдруг мучительно застыдилась своей слабости. И, пристыженная, постаралась вернуть те мысли, которыми накануне подхлестывала в себе страдание. Однако и это средство сейчас не действовало; сонмы мучительных дум усталым колесом кружились в голове, а она ничего не ощущала, только слышала, как шушукаются кумушки на галерее: «Видели, какая она бледная, одна тень от прежней Жофи осталась».
Дело шло к полуночи, когда последние гости покинули дом. Мари уснула в кухне, сидя на табуретке, и Жофи осталась с больным ребенком одна; Шани дышал все труднее, по временам задремывал минут на десять, но тут же снова просыпался, стонал невнятно, а потом опять затихал, и в кромешной тьме слышалось лишь его напряженное, прерывистое дыхание. Кизела приготовила и вторую постель: малыш очень заразный, Жофике нет никакого смысла спать с ним вместе. Но Жофи неловко казалось бежать от него на другую кровать. Она сбросила с себя кофту, юбку и прилегла к пылающему сынишке. Шани обнял ее за шею, и Жофи, сотрясаемая страхом и нежностью, все же уснула.
На рассвете ее разбудил отчаянный вопль: «Мама! Мама!» Шани сидел на постели, губы его распухли от жара и покрылись коростой. Теперь уже и глаза его остекленели, стали будто рыбьи.
— Что с тобой? — спросила Жофи, похолодев от ужаса.
Но Шаника не умел сказать, что с ним и отчего он сидит сейчас вот так на постели и зовет мать. Ничего у него не болело, ему просто было страшно.
— Боюсь, — выговорил он и, уткнувшись матери в руки, снова заснул, тяжко, со стоном вбирая воздух.
Жофи придерживала под мышкой голову сына; другой рукой она загораживала от него сердце, боясь, что бешеные его удары разбудят мальчика. Одна ставня оставалась на ночь открытой, и сейчас в предутреннем свете среди смятых простынь отчетливо видна была забившаяся ей под мышку голова. Серо-голубые тени на вздувшейся коже неузнаваемо изменили знакомое лицо, которое так привыкла видеть подле себя Жофи утром в час пробуждения. Человечек-чудище занимал теперь место Шани. «Собственной плоти своей страшусь, помирающего своего сыночка!» — прошептала она с колотящимся сердцем. Но ужас не проходил и становился все невыносимее. В конце концов ей пришлось встать: она накинула платок, открыла окно и высунулась на улицу. Почта напротив и телеграфный столб, прятавшийся сбоку среди акаций, кивали ей, словно остающиеся на берегу — тому, кто отплывает в другой мир.
Жофи встрепенулась — позади кто-то отворил дверь. В комнату просунула голову Мари; она была не причесана, глаза покраснели после ночи, проведенной частью в кухне, частью на коротком диванчике Кизелы.
— Выйди-ка! —
сказала Мари и тотчас отступила, спрятав физиономию, на которой написан был страх новичка, впервые участвующего в преступлении.Жофи надела юбку, туфли и вышла. У самой двери, прижавшись к стене, стояла соседская Ирма; свое тщедушное тело она укрыла от холода сложенным вдвое покрывалом для глажки и с трудом удерживала его на груди тонкими дрожащими пальцами. С рабской покорностью склонила она набок длинную узкую голову и, слабо улыбаясь, пыталась овладеть прыгающими, совсем посиневшими губами. Серо-голубые глаза глядели с собачьей мольбой.
— Не сердитесь, хозяйка, что потревожила вас в такое время. Днем-то я не смею… Вот, принесла Шанике забаву, мы вместе с ним мастерили это в тот день, как захворал он. Уж так он весело смеялся над куклой этой! Может, думаю, и сейчас порадуется. И мне бы одним глазком поглядеть на него. Ничего, если он спит…
Покрывало распахнулось, приоткрыв белый лиф, и Жофи увидела в руках у горбуньи престранное существо. Деревяшка, на ней круглая голова из шарика чертополоха, а по бокам к деревяшке проволокой прикручены руки и ноги из кукурузного стебля. На шарике-голове шлем, вырезанный из картофельной кожуры, желтые кукурузины-глаза и два вислых, из собачьей или кошачьей шерсти, уса. Странная фигурка, должно быть, изображала солдата, потому что через плечо у нее висела на нитке веточка-ружье, а на боку — традиционная шпага: камышинка-лезвие с камышинкой-рукояткой. Солдатик и дрожащая рука, протягивавшая его, были невыразимо жалки. Однако у Жофи при виде этого примитивного творения вся кровь прихлынула к сердцу. Чтобы она положила это на кровать к сыну? И сказала ему, когда он проснется, кто принес? Да и говорить-то, наверное, не пришлось бы: Шаника тотчас и сам улыбнется, в последний раз разомкнутся в улыбке распухшие потрескавшиеся губы… Нет, этого она не дождется, погубительница!
— Теперь уже ни к чему, — бросила Жофи сквозь зубы и, повернувшись, ушла в комнату, чтобы не выбить куклу из рук Ирмы, не ударить и самое ее, калеку проклятую.
Захлопнув за собой дверь, Жофи некоторое время прислушивалась к биению крови в жилках на шее и шепоту, который доносился из кухни.
— Гони прочь горбунью эту, — приказала она вошедшей Мари, — чтобы духу ее больше в доме не было. Я ей все волосенки повыдеру, если еще раз осмелится нос сюда сунуть. Навела порчу на маленького и после этого является, наглая тварь! Но я еще покажу ей!
Мари испуганно попятилась от сестры, она никогда не видела Жофи в таком запале.
— Ладно, ладно, я отошлю ее, — пробормотала она, и Жофи опять осталась одна.
Она слышала, как Мари зашептала на кухне, потом словно бы кто-то всхлипнул; долго ждала, когда стукнет калитка, но не дождалась. Видно, девчонка ушла задами — так же, как ходил Шаника, подумала она. И на миг ощутила почти удовлетворение при мысли, что теперь уже некому будет лазить в эту дыру. Секундное удовлетворение и сразу же — чудовищную боль. Жофи рванулась к кровати, ей хотелось зацеловать Шани с ног до головы. Но на кровати судорожно захлебывали воздух невероятно распухшие синие губы, а на бесцельно ощипывающих одеяло ручонках не только ногти были сини, но и на самих пальцах отчетливо проступили тонкие синие прожилки.
Когда старуха Куратор утром прибежала к ним, Жофи сидела у изголовья сына неподвижная, онемевшая. Кизела и несколько родственниц, которым накануне прийти было недосуг, уже заняли стулья вокруг кровати, но, быть может, потому, что собралось их меньше и в комнате было светлее, или потому, что уже свыклись со страшной мыслью, разговоры велись несколько громче. Старуха мать только заглянула в дверь и тотчас поманила к себе Жофи.
— Слушай, свекровь-то твоя собралась навестить Шанику. Не успокоюсь, говорит, пока не повидаю внука. Так ты уж гляди, не сказани ей чего-нибудь.
Говорила старуха шепотом, но так, чтобы слышали и гостьи. Это посещение было событием из ряда вон, так что сообщать о нем следовало только по секрету, но уж зато потом обсуждать полагалось вместе со всеми. Черные платки заволновались, стали склоняться направо-налево, перешептываться, и сама Юли Куратор на минутку пристроилась меж ними, чтобы обсмаковать необыкновенную весть. Посидела, однако, недолго и зашаркала на кухню: ей хотелось первой встретить сватью.
Жофи часто повторяла раньше: по мне, пускай хоть подыхает, а я дитя свое к ней не поведу. Ежели она так с наделом его обошла, значит, нет у нее внука! У Жофи и сейчас мелькнула мысль не впустить свекровь. Ведь свекровь — истинная причина ее несчастья. Но странная вещь, Жофи, которая так вскипела при виде деревянной куклы Ирмы, теперь, получив известие о приходе свекрови, ничего решительно не почувствовала. У нее не было сил даже додумать до конца, чем виновата перед нею старая Ковач. И что означает ее приход. Черные платки за спиной Жофи одобрительно кивали: «Придет все-таки. Бедному Шанике только что душу богу отдать не пришлось, чтобы эти меж собой примирились. Горе-то, оно всех сводит. Старуха Ковач не злая женщина, но очень уж нравная». И Жофи не потому даже, что услышала мудрые эти речи, а просто от усталости сочла, что так оно и следует, так и полагается, чтобы свекровь явилась к ней в дом. Вот и Кизела словно бы невзначай подтолкнула кресло к самой кровати, и кресло стояло пустое, никто не решался сесть в него, хотя диван был уже занят, — все знали, что кресло ждет Жофину свекровь, которая наконец одумалась и сейчас пожалует навестить умирающего внука.