Избранное
Шрифт:
— Я вот тоже смотрю, что сегодня ему вроде получше, — заметил Пали, тихонько вошедший в комнату вслед за отцом; облокотясь на спинку кровати, он наблюдал, как выламывается старик перед внуком.
— Вот-вот, и я про то же хотела сказать, — подхватила Мари; ей вконец наскучила праздность и очень хотелось поверить, что от вымученных шуток отца в болезни Шаники действительно наступит перелом.
— Дай-то бог, — не стала спорить и Кизела, которая сама не знала, в какую сторону подталкивать ей сейчас общее настроение. Состояние постоянной готовности и для нее становилось утомительно; коль скоро болезнь не развивается, пусть уж тогда поворачивает вспять. Ей не хотелось в том признаваться, но ребенок как будто и в самом деле выглядел сегодня получше. Поэтому она кивнула. В это время зашел доктор и тоже согласился — да, мальчику решительно лучше. Недельку-другую он еще похворает, но самое тяжелое позади. Болезнь малыша угнетала их всех. Куратору хотелось освободиться от страха, с каким вступил он в эту комнату; у Мари душа болела, что придется проторчать
— Мне ты можешь поверить, — заверяла дочку старуха мать, которая прибежала сразу же после обеда, услышав, что внуку получше. — Совсем другой стал Шаника, со вчерашним и не сравнить! — И старуха на радостях расцеловала Жофи.
Жофи слышала захлебывавшийся смех Шани, видела, как распивают пиво отец и доктор, чувствовала на щеках влажные следы поцелуев матери, стереть которые постеснялась, но ощущала даже тогда, когда они уже совсем высохли. Правда ли, что Шанике лучше? Эта мысль влекла к себе, сулила покой, греховно-сладкое оцепенение. Такое оцепенение охватывает, должно быть, замерзающего, когда человек падает на снег и засыпает. Если бы Шанике действительно было лучше, она тоже легла бы сейчас и уснула, уснула, быть может, навеки. Но Жофи чуяла при этом, что не следует слишком надеяться. Сейчас-то она уже привыкла к тому, что Шаника болен. И если он не поправится — как ей привыкнуть к этому еще раз?! Жофи продолжала сидеть в ногах кровати, стараясь смотреть на сына как можно беспристрастнее.
Когда ее мать, обрадованная, ушла, она осталась совершенно одна. К Кизеле с дневным поездом приехал сын, и она стряпала ему что-то на кухне. Мари заглянула один раз, сменила туфли, повязалась другим платком и тоже ушла. Жофи сидела над Шаникой в полном одиночестве и то с надеждой, то с дурным предчувствием вглядывалась в его черты.
Один раз она уже обожглась. У Шаники выпала из рук ложка, а она раскричалась, ударила его. Где были ее глаза, где была голова, как же не поняла она в тот день, что ребенок болен! И в другой раз, когда Шанику на руках принесли от соседей, уже наутро она подняла его с постели, только чтобы переупрямить Кизелу. На что она так уповала? На бога милосердного, который в двадцать лет отнял у нее мужа? На бога, который запер ее в эту тюрьму, отдал под надзор Кизеле? Как же она не видит, что бог — враг ее? Одному он дает все, у другого все отнимает, про это еще бабушка ее бедная, пока жива была, в Библии читала. Сидела в комнатенке своей, бедная старушка, совсем придвинувшись к керосиновой лампе, в очках, то и дело спадавших с ее исхудалого носа, — а она с Илуш все потешались, с каким усердием разбирает она по буквам замысловатые еврейские имена, и спрашивали, подтрунивая: «Не все ли вам равно, Набахаданезер он или Навуходоносор, если вы вчера родную внучку Илуш Розикой назвали?» Но старушка, бывало, даже глаз на них не подымет, попробует только читать про себя; однако это шло туго, и вскоре она опять громко бормотала про сурового господа, которому такую радость доставляют людские страдания. Да, так оно и есть. Жофи для бога все равно что Иов, бог срывает на ней зло в дурные свои минуты. И что бы ей ни говорили, она-то знает: ее сыночку не поправиться. Что из того, что сейчас ему полегче? Она не поддастся больше надежде. Ждать от бога милосердия ей не с чего! От подобных мыслей душа Жофи словно окаменела, и было в этом даже нечто сладостное. Жофи сидела на кровати, и лицо у нее было такое, словно она вышла навстречу грозовым тучам и крикнула вызывающе: «Будь по-твоему, господи, рази насмерть!»
Так оборонялась она от надежды, от разочарования. Но Шанике как будто и правда стало легче. Жофи думала, что сын спит, но Шани вдруг заговорил:
— Дедушка сказал, я соня-фасоня. — В полумраке комнаты можно было угадать, что он улыбается. А Шани, следуя неведомому ходу своих мыслей, спросил — Мама, как зовут козьих детишек? Которые плакали по своей мамочке у волка в животе?
— Козлятушки, — живо откликнулась Жофи. — А кто тебе про них рассказывал?
Но Шани не ответил: козлята тоже жили по ту сторону забора, куда он сам проникал лишь тайком, там они блеяли, там прыгали в рассказах Ирмы. Обо всем тамошнем мамочке знать не следует. В бессознательном притворстве он опять спрятался в неверную хмарь болезни и не ответил. Но Жофи поняла, кто мог рассказывать ему о козлятах. Значит, и сейчас, в чаду болезни, душа его по-прежнему бродит там, вокруг этой калеки?! Какой же она была матерью, если совсем чужие люди без труда отвадили от нее сына! Другие дети, заболев, цепляются за руки матери, под материнским крылом ищут спасения от смерти, а бедный Шаника даже сейчас устремляется душой прочь от нее, к тем, подле которых он находил хоть какую-то
радость.Она сама виновата во всем! Чуть что — сердилась, обижалась. Как будто такая кроха обижала ради того, чтобы обидеть! О, если только поправится на этот раз ее сынок, все будет по-другому. Но кто говорит, что он может не поправиться? Доктор, отец, мать, Кизела — все ободряют ее. И все-таки она чувствует, что на этот раз господь ее не помилует. Беспомощно смотрела Жофи на тяжело дышавшего в темноте сына, и предчувствие говорило ей, что это утонувшее в подушках тело никаким чудом уже не превратится вновь в того Шанику, который, изумляясь, держал просвечивавшую ладошку перед открытой дверцей плиты, катался во дворе на льдинках, заливался смехом на коленях у деда. Отныне ей суждено навсегда оставаться здесь, у этой постели, оберегая высыхающего, тающего на глазах ребенка, смерть которого она все-таки не могла себе представить.
Наступил вечер, но к ней никто не заглядывал. Когда Кизела или мать, нахохлившись, сидели подле нее, она только и желала, чтобы явился кто-нибудь да вытряхнул бы отсюда этих сов — и вот сейчас ей их недоставало. Собственно говоря, это хороший признак, что все вдруг успокоились за Шанику и держатся так, словно завтра он уже будет кружить по двору на велосипеде. Но ей самой одиночество было в тягость. Когда Кизела сидела рядом, Жофи могла давать волю своему раздражению — «вот ведь настырная, из-за нее и о беде-то своей подумать некогда!» — и в безмолвных выпадах против жилицы отдохнуть хоть немного душой. Но, оставаясь вот так одна над постелью больного, она все ожесточенней предавалась самобичеванию и испытывала чуть ли не угрызения совести, если на минуту отрывалась от добровольной пытки и погружалась бессильно в горестную прострацию. Есть еще Мари, но от нее что за польза, даже подойти к больному страшится, а сейчас и вовсе исчезла. И где только ее носит, а ты вот сиди тут, жди, когда она припожалует!
Жофи торопясь разобрала постель и юркнула в нее, чтобы, когда придет Мари, свет уже был потушен. Может, хоть устыдится немного. Рядом метался во сне Шаника, а она, подогнув под себя ноги, присела в темноте на кровати, словно зверь, изготовившийся к прыжку, и с безмерным раздражением поджидала прихода Мари, чтобы пристыдить ее потушенной лампой. Из кухни не слышно было ни звука. Только один раз дверь Кизелы отворилась, по каменному полу кухни прошаркали шлепанцы, на столе что-то звякнуло, потом дверь затворилась опять, но, прежде чем она захлопнулась, из малой комнаты донесся мужской голос и смех Мари. Жофи оставалось лишь вслушиваться в мучительную тишину кухни, и она слушала долго, со сверхъестественной чуткостью, улавливая даже тихие вздохи потолочных балок. Мари вошла много спустя; отворив дверь и увидев, что в комнате темно, она отступила назад и вошла второй раз уже босиком. Жофи злорадно слушала, как скрипят, прогибаясь, доски пола под ее грузным телом. Неотрывно, словно перед нею совершалось преступление, следила она за каждым движением сестры, в темноте быстро сбрасывавшей с себя одежду, и только когда диван скрипнул под нею, проговорили жалостным фальцетом, усвоенным от матери, — тем тоном, который никогда не выдавал истинных чувств:
— Ты у наших была? А я-то хотела, чтобы ты сварила манной каши Шанике. Потом смотрю, с самого обеда даже не заглянула ни разу — ну и решила, что ты домой ушла.
Мари ответила не вдруг. И Жофи, горько торжествуя, наслаждалась ее замешательством. Сейчас сестре очень совестно. Не знает, что и соврать, бесстыжая! И когда Мари пролепетала: «Позвала бы, я на кухне посуду мыла», Жофи не ответила: пусть будет ей укором это молчание, которое суровее любых попреков бросит девчонке прямо в глаза, что она в довершение всего еще и лжет.
Однако утром Мари опять исчезла. Кизела заглянула ненадолго, но сейчас и она находила, что кризис позади; теперь-то можно сказать, она сперва очень испугалась, но, слава богу, страхи ее оказались напрасны, она сама это видит. Жофи понимала: интересы Кизелы обращены уже не на болезнь Шаники, а на что-то совсем иное; старуху словно подменили, глаза у нее блестели, по лицу то и дело пробегали отсветы каких-то сокровенных волнующих мыслей. Кизела сама чувствовала, что не в силах притушить свою радость, и потому здесь, у Жофи, излила ее в восторгах по поводу здоровья Шани. И вскоре удалилась — по-видимому, туда, где нашла для себя нечто более увлекательное, чем даже болезнь Шаники.
Утро выдалось чудесное, за окном кружились первые ласточки, и через открытую форточку, словно боевой марш, вливался в комнату задорный перезвон молотков из ближней кузницы. Жофи сменила Шани ночную рубашку, постлала свежие простыни, и от чистого белья ребенок тоже посвежел, как будто родился заново. Сейчас уже и Жофи верилось, что он все-таки поправится. Малыш сам потребовал кофе и все спрашивал, придет ли дядя Пали, ведь дядя обещал ему ножик.
— Мамочка, дядя Пали! — воскликнул Шаника, услышав мужской голос из кухни.
— Это не дядя Пали, — отозвалась Жофи, а сама вскочила, словно вот сейчас в комнату войдет кто-то чужой, к встрече с которым надо приготовиться.
На кухне Мари что-то ответила — по своему обыкновению, тягуче и медлительно, — а мужчина вызывающе, дерзко расхохотался. Потом смех оборвался внезапно, и Жофи угадала, что они знаком показали на ее комнату и притихли. Сейчас оба строят серьезную мину, а может, даже не притворяясь, молча улыбаются друг другу: телушка Мари — растроганно, благодарная за то, что ей рассказывают такие славные анекдоты, а тот плут — нагловато и задиристо, как улыбался тогда на кухне ей. Жофи. Гнусные твари!..