Город на холме
Шрифт:
– Убить!
– Прекрасно, – опустил ресницы Рувен. – Как именно будем убивать? Оружия у нас нет. Вешать тоже надо умеючи и строить виселицу нам недосуг, сюда с минуты на минуту может явиться американская военная полиция.
– Да дать чем-нибудь по голове и всех дел!
– Хорошо. Куда девать тело? Если выбросить за ограду лагеря, начнутся вопросы. Крематория у нас нет. Вы предлагаете хоронить его здесь, рядом с нашими? Не много ли чести?
– А что ты предлагаешь?
– Я предлагаю отдать его русским.
Глаза Иманта над тугой повязкой вылезли из орбит, он выгнулся всем телом, замотал головой. И все это увидели.
– Я предлагаю вам вспомнить, кто мы, – продолжал Рувен.
– Мы единственные в Европе без крови на руках. Мы чище и лучше остальных. Там, где год назад дымили трубы крематориев, теперь звучат слова
Тут он встал рядом со мной, взял за руку и с вызовом посмотрел на людей. Никто ему не возразил и он продолжал:
– Так не будем же оскверняться. Пусть гоим разбираются между собой, пусть русские сделают эту грязную работу за нас. Они хотели Европу без евреев, они получили то, что хотели, – пусть теперь грызут друг друга. Всевышний приведет нас на святую землю, домой.
– Амен, – десятками грудей вздохнула толпа.
Я, шатаясь, дошла до барака, легла на кровать и накрылась с головой одеялом.
Через несколько дней Рувен ждал меня вечером у ворот лагеря. Из комендатуры меня привезли на джипе веселой компанией – два сержанта и солдат. Сержант Империале, смуглый черноглазый выходец из семьи итальянских иммигрантов, галантно помог мне сойти на землю и обратился к Рувену по-английски:
– Ты молодец, что волнуешься за сестренку. Но, клянусь честью, мы ее не обидим. Для этих дел у нас немки есть.
Рувен сказал мне на иврите:
– Идем, Юстина. Надо поговорить.
Английский он учить принципиально не желал и с гоями ему было не о чем разговаривать.
– Я хочу тебя спросить. Ты хочешь… жить по Торе?
– По Торе это как?
– Соблюдать заповеди. Шабат, кашрут, миква…
– А что такое миква?
– О, Господи! – простонал Рувен, закрыв руками лицо.
– Рувен, я в Бога не верю. Даже если Бог меня создал, я не просила его меня создавать и ничем ему не обязана. Даже ради тебя я не смогу исполнять действия, в которых совсем не вижу смысла. Рано или поздно мое терпение лопнет, и поверь мне, эта картина не будет красивой.
Он смотрел на меня и молчал.
– Когда-то ты спросил меня, помогла ли немецким и австрийским евреям их ассимилиция? Теперь я бросаю тебе этот вопрос обратно, как в теннисе: помогла ли румынским евреям их набожность? Ты говорил мне, что в Сигете одних йешив было семь штук, синагог вдвое больше. А людей в живых, что в Сигете, что в Зальцбурге, осталось поровну - мало, слишком мало. Богу нет дела ни до кого из нас, до тебя в том числе. Но мне есть дело до тебя.
Тут только я поняла, что мне надо встать на носки, чтобы обнять его. Еще несколько месяцев назад мне казалось, что он ниже меня ростом. Он больше не в бегах. Он выпрямился. И он не хотел, чтобы я его обнимала.
– Скажи уж лучше сразу, что ты мной брезгуешь. Перед людьми ты сделал жест потому, что момент этого требовал. Но ты не хочешь, чтобы мы были близки. Тебе противно.
Теперь он обнял меня сам и целовал там, где кончался лоб и начинались волосы, уже достаточно длинные для небольшой косы.
– Я нарушаю запрет Торы, чтобы тебе не было так больно. Но это в последний раз. Я хочу семью, как была у моих отцов и дедов. Они были мудры и праведны.
Они были невежественны и беспомощны.
– … тебе не обязательно ехать в Палестину со мной. Езжай одна.
И тут я почуствовала, что смертельно устала. Вообще от всего. Мне двадцать один год, а чувствую себя древней старухой. Из последних сил я сумела полюбить, а ему это не нужно. Он хочет жить по Торе, но я для этого не подхожу. Надо заселять Палестину, на это я еще могу сгодиться. Сколько можно меня использовать, сколько можно. Неужели никто никогда не будет любить меня просто за то, что я есть? Come here, child. Обезумевший от боли полутруп, у которого течет из всех отверстий. Она просто делала для меня все - и ничего не ожидала взамен.
Больше мы с Рувеном не виделись. Он устроился на следущий транспорт, который Бриха комплектовала для отправки в Геную, а оттуда в Палестину. Одинокому молодому человеку попасть на транспорт было легче, чем семейной паре с ребенком или даже девушке. Я написала Розмари в Нюренберг. Вскоре мне оттуда пришло роскошное командировочное удостоверение на официальном бланке. Ни с кем не попрощавшись, я покинула лагерь. Сержант Империале
довез меня до расположения следующей части и передал напарнику. Так, на перекладных, я добралась до Вены. Советская артиллерия и самолеты союзников оставили от города одни развалины, когда-то роскошное перекрытие вокзала Вин-Вестбанхоф теперь представляло собой обугленный каркас, похожий на лошадиный скелет на обочине. Увидев Розмари на нюренбергской платформе, я поняла, что вернулась домой. Оформление моей американской визы заняло еще полгода, и адски холодной зимой мы с Розмари все-таки добрались до Гамбурга и сели на пароход “Четыре капеллана” [179] шедший в Балтимор. Пароход вез беженцев, невест джи-аев и демобилизованных женщин из WAC. Благополучно миновав мины, которыми буквально кишело водное пространство между Германией и Англией, мы сделали остановку в Глазго, взяли еще пассажиров. В один из дней я обнаружила, что берегов Европы не видно, сколько не вглядывайся. Все. Я свободна. I am an American.179
3-го февраля 1943-го года немецкая подлодка торпедировала и потопила американский военный транспорт «Дорчестер» у берегов Гренландии. Большинство погибло в ледяной воде, оставшихся подобрали другие корабли в том же конвое. По свидетельствам оставшихся в живых, героически вели себя четыре капеллана, пассажиры «Дорчестера». Они смогли организовать эвакуацию и, будучи офицерами, отдали свои спасательные жилеты рядовым. Они отказались занять места в спасательных шлюпках и, держась за руки, под пение молитв, ушли под воду вместе с кораблем. Джордж Фокс (методист), Джон Вашингтон (католик), Александр Гудекович (еврей) и Кларк Поллинг (Reformed Church of America).
Это я думала, что я свободна. Власти штата Джорджия думали иначе. Едва я успела сойти с поезда на вокзале в Саванне, как мне уже было указано, где мое место. Я стояла в растерянности, не зная, куда себя девать, с перекинутым через руку плащом и чемоданом у ноги. Ко мне подошел господин в шляпе и осведомился, не может ли он мне чем-нибудь помочь.
– Где здесь зал ожидания? – спросила я.
– Пройдете по платформе, для белых зал ожидания направо, для цветных налево. Вам направо.
– Это что, селекция?
– Мисс, извините, но я вас не понял.
На заплетающихся ногах я дотащилась до конца платформы и увидела там обычное вокзальное здание, коридорчик и две таблички – White Passengers Only и Colored Passengers Only. Все. Хватит с меня селекций. Пусть арестовывают, пусть бьют, пусть делают что хотят. Я поставила чемодан в коридоре на ребро и села на него. В таком виде и нашел меня дядя Вальтер. Не задав ни одного вопроса, он сразу понял, что я это я.
Вальтер и его жена Элизабет, уроженка Саванны, жили в квартире над своим книжным магазином. Ажурные чугунные решетки на балконах напоминали мне Зальцбург и довоенную Вену, и мне казалось странным, что никто не срезает с деревьев гирлянды серого мха, которые свешивались чуть не на головы прохожим. Детей у Вальтера и Элизабет не было, они держали таксу и носились с ней как с ребенком. По хозяйству помогала Фанни, крепкая подвижная пожилая женщина, которая понимала больше, чем можно было подумать на первый взгляд. Увидев, что я в ступоре сижу над заплесневелой от жары и влажности шоколадкой, не в силах отправить ее по назначению, она посмотрела на меня – глаза в глаза - и спросила:
– Да что же они с вами делали, мисс Юстина?
Общение с Вальтером и Элизабет превратилось в ежедневный ритуал – о погоде, о бытовых проблемах, о здоровье таксы, о делах в магазине. Я прекрасно видела, что они не хотят слышать ни о Европе, ни о погибших, ни о том, что мне пришлось пережить. Я закусывала губу и молчала. Один раз Элизабет выдала:
– Нам тут тоже во время войны было тяжело. Сахар и мясо отпускались только по карточкам, а все старые резиновые изделия [180] нужно было относить на сборный пункт.
180
Во время войны 90 % стран, экспортировавших в США резину, оказалось под контролем японцев. Президент Рузвельт призвал американцев собирать старые покрышки, плащи, галоши, шланги и купальные шапочки и сдавать на переработку.