Город на холме
Шрифт:
Конечно, когда несколько сотен, мягко говоря, травмированных людей живет в тесноте и не знает, что с ними будет завтра и куда друг от друга деваться, неизбежны ссоры, срывы, конфликты. Меня, например, раздражало, когда люди начинали вспоминать своих близких. Отцы всегда были самыми величественными и мудрыми, матери самыми добрыми и ласковыми, старшие сестры редкими красавицами, а младшие братья маленькими ангелами. Я выходила из барака, не в силах это выносить, закрывала ладонями уши. Иногда я спрашивала себя: может быть, я неправа? Может, у других людей это все было, а мне просто завидно? Может быть, я просто зла на отца? Да, я была очень на него зла, за его слабость, за его предательство, за то, что он даже не попытался защитить меня. На него и заодно на всех мужчин. За
Все кого-нибудь искали. Не родственников, так друзей, не друзей, так земляков. Я никого не искала. Я скучала по Розмари. Люди из комитета ООН по беженцам раздали нам анкеты. Там был вопрос: куда бы вы хотели уехать? Укажите ваши предпочтения в порядке убывания. Люди писали: Палестина. Палестина. Палестина. Я задумалась над девственно чистой бумажкой. Розмари говорила, home is where the heart is. Where is my heart, вернее то, что от него осталось? Уверенной рукой я написала на бланке - Магнолия, штат Миссисппи, США. Через две недели нам раздали ту же дурацкую анкету. Люди разозлились и на вопрос куда бы они хотели уехать, если в Палестину нельзя, массово ответили – в крематорий [174] .
174
Исторический факт – именно это писали оставшиеся в живых евреи в ООНовских анкетах.
На исходе зимы 46-го к нам приехало пять грузовиков с беженцами из Польши. Бриха [175] переправила их в Австрию через несколько границ. Как всегда, когда в лагерь прибывала группа новичков, началась перекличка.
– Из Люблина есть кто? Помните аптеку Футефаса?
– Белосток? Да у нас здесь пол-барака из Белостока.
– Гданьск? Марк Симанович? Работал в порту инженером…
– Хану Элиас никто не встречал?
Я развернулась и пошла из толпы. Не хотела опоздать на занятия по стенографии.
175
Бриха (ивр.) – побег; здесь: подпольная организация, которая занималась доставкой евреев из советской зоны оккупации в английскую и американскую, а оттуда – в Палестину.
– Гринфельд! – грохнул кто-то басом.
Странно, кроме меня еще на свете остались Гринфельды?
Я развернулась и увидела энергичного толстяка в кожаной куртке и русских сапогах вроде моих, но значительно новее. Это что еще за родственничек выискался? Как это он после лагеря так быстро поправился? На меня Розмари тратила лучшие американские продукты, но без толку. Столько времени после освобождения прошло, а я оставалось худой и прозрачной.
– Я Юстина Гринфельд из Зальцбурга, дочь Отто и Сильвии. Чем могу быть полезна?
Кричавший подтолкнул ко мне бледного сероглазого парня с только начавшей отрастать бородой и заявил ему:
– Вот и у тебя родственники нашлись. А ты позвать стеснялся, – и ушел распоряжаться где-то еще.
Парень опустил глаза, стесняясь не понятно чего.
– Я не думаю, что мы родственники. Я из Сигета. Мою мать звали Эстер-Либа, отца – Моше-Довид. Он был раввином.
Да уж, чего в нашем сверхассимилированном семействе не наблюдалось, так это раввинов.
– А вас-то самого как зовут?
– Рувен.
– А лет вам сколько?
– Восемнадцать.
– Давай на ты. И зови меня Юстина. Все-таки не совсем чужие.
Он кивнул, не поднимая глаз.
– Ну чего ты все в землю смотришь? Ты же уже не в лагере, чего ты боишься?
– До отправки в лагерь я учился в йешиве. У нас не было принято разговаривать с девушками.
Откуда взялось это ископаемое!
Не принято разговаривать с девушками! Двадцатый век на дворе! Неужели эта фиалка пережила концлагерь?Я показала ему где что, надавала кучу советов по обустройству, и мне удалось его разговорить. Он действительно нигде не учился, кроме йешивы, а экзамены по румынской школьной программе сдавал экстерном. О погибших родителях и сестрах он говорил без надрыва, тепло и спокойно. Он был уверен не только в существовании Бога, он был уверен в Его милосердии – и это после всего, что произошло. Для меня это было непостижимо, но я помалкивала. Насмешек и издевок он и так получал в бараке полной мерой, а я не хотела терять хорошего друга. Еще один день, еще, пока он не узнал, кем я была, и не отвернулся от меня. Мы сидели на каких-то мешках за лагерной прачечной и смотрели в звездное небо. С площадки доносились звуки аккордеона, обрывки песен на иврите и топот танцующих ног. Я любила танцевать, но долго не могла, задыхалась. Рувен в смешанных танцах участия не принимал.
– А куда ты поедешь?
– В Палестину.
– Почему?
– А куда еще? Это святая земля. Там наш дом. Там Господь нас защитит.
Вот этого нам на занятиях по сионизму не говорили.
– А ты куда?
– Не знаю. Наверное, в Америку.
Он изумленно поднял брови.
– У тебя там родственники?
Самое интересное, что родственники у меня там были. Младший брат отца, в отличие от него, не погруженный в научные изыскания, сразу после аншлюсса понял, чем это все закончится, продал за бесценок свое дело и только его и видели.
– Да нет. Я везде могу жить, только не там, где убивали. Люди везде люди.
Пауза.
– Юстина, я много думал об этом. Может быть, они и люди, но только между собой. Когда появляются евреи, в них просыпаются звериные инстинкты. Мы -живое напоминание о присутствии Бога в мире, и за это нас ненавидят, хотят избавиться любой ценой. То, что случилось, случилось не в первый и не в последний раз. И в Америке это случится, может, через поколение, может, через два, но случится обязательно. Немецкие евреи любили Германию, австрийские – Австрию. Им это что, сильно помогло? Жить ты можешь, где хочешь, но я хочу предостеречь тебя. Любая еврейская душа драгоценна, особенно сейчас. Не отдавай свою гоям, их не хватит, чтобы оценить такой дар. Сожрут и не оглянутся. Даже когда они хорошо поступают с нами, они делают это по мотивам, далеким от праведных.
Прощайте, герр профессор. Прощай, Тинхен.
Come here, child.
Вот так, парой фраз, убить самое светлое, что у меня было в жизни. Я сжалась в комок, стараясь не заплакать.
– Я не хотел делать тебе больно, Юстина. Только у правды свойство такое, что от нее бывает больно.
– Замолчи! – заорала я как, наверное, не орала даже Дорота в своей винной лавке. – Что ты вообще о жизни знаешь, оранжерейное растение? Кого ты видел в своем Сигете? И если ты знал, что неевреи такие, то почему ты не защитил свою мать и своих сестер? Почему, почему, почему?
Я захлебывалась слезами и соплями и продолжала кричать.
Голова его опускалась все ниже и ниже, он съеживался, как под пинками. Мой запал моментально исчез, оставив после себя ледяной парализующий страх. Что я натворила. Со своим прошлым, кто я такая, чтобы винить кого-то еще в том, что он остался в живых. Тихий стон донесся из-за его сжатых зубов.
– Ты права, – донеслось до меня. – Если в нашей семье кто-то и вел себя по-мужски, то это был мой брат.
Брат? Раньше он говорил только о сестрах.
– Рувен… прости… я не хотела.
– Нас выгрузили на платформе в Аушвице. Меня с отцом в одну сторону, мать с младшими в другую. Мать кричала, плакала вслух и какой-то эсэсовец ее ударил. Нас разделяло где-то метров двадцать. Мой брат бросился на эсэсовца, заступился за мать. Ему было шесть лет. Шрага бен Эстер-Либа.
– И… что?
– А что ты думала? Они забили его ногами, пулю пожалели.
– У тебя будут жена и дети. Ты сумеешь их защитить, я ни секунды не сомневаюсь. Я бы сама…