Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Город на холме
Шрифт:

Итак, в Плашове все началось именно с классического немецкого языка, а также с аккуратно заправленной койки и идеально прямой спины. В наш барак с инспекцией пришел сам комендант. В преддверие сиятельного визита надзирательницы тряслись от страха и буйствовали, как взбесившиеся собачонки. Их можно было понять. Застанет начальство в бараке непролазную грязь и свежие кровоподтеки у заключенных на лицах – скажет: “Фройляйн, у вас непорядок”. Обнаружит хоть какое-то подобие человеческого жилья, какой-нибудь жалкий платочек или ложку нелагерного образца – опять будет в претензии: “Развели тут курорт, когда наши воины на Восточном фронте…” - ну и так далее. Нам было сказано, что кто посмеет во время визита дергать плечами или чесаться, та завтрашнего дня не увидит. Он вошел, молча обошел барак, на секунду заглядывая в лицо каждой заключенной, словно запоминая. Его взгляд задержался на мне, и я решила, что какая-нибудь шустрая вошь все-таки выползла у меня из-под косынки и что сейчас начнется.

– Имя?

– Юстина Гринфельд, герр комендант.

– Возраст?

– Семнадцать, герр комендант.

– Откуда?

– Из Зальцбурга, герр комендант.

Он повернулся к надзирательницам.

– Вот, сразу видно уроженку Австрии. Полюбуйтесь на эту выправку и аккуратность. Она назначается старшей по бараку. Выдайте ей повязку [163] .

Меня

возненавидели все – и надзирательницы, и заключенные. Надзирательницы, все три дочери крестьян откуда-то из прусской и швабской глубинки (с таким-то акцентом), признали во мне пусть бывшую, но все-таки городскую барышню и не впечатлились моим немецким языком. Соседки по бараку имели все основания ненавидеть капо просто за то, что капо, и им было вдвойне обидно, что надзирать над ними поставили семнадцатилетнюю соплячку. Полькам (а их в бараке было около десятка) не нравилось, что я еврейка. Особенно это не нравилось Дороте, бывшей продавщице в винной лавке, которая сама метила в капо. Она отличалась мужским телосложением, а лицом смахивала на бульдога и нрава была соответствующего. Иначе с буйными пьяницами не справишься. Я взялась за дело. Пользуясь тем, что мне как капо полагалась лишняя куртка, стащила с базы полкочана капусты. Под двумя слоями одежды его удалось спрятать. Мы честно поделили эту несчастную капусту на тридцать человек, с наслаждением жевали после отбоя деснами с шатающимися зубами. До людей начало потихоньку доходить, что приличный человек в должности капо означает хоть какой-то шанс на выживание. Свои же польки растолковали Дороте, что если она вздумает на меня доносить, то ее на следующее утро найдут головой в дырке уборной. Я старалась, как могла. По ночам, когда надзирательницы спали, мы устраивали “левые” постирушки, перетряхивали матрасы и одеяла, обрабатывали друг другу головы керосином. Керосин мы хранили в бидоне с завинчивающейся крышкой, а бидон спускался на веревочке в дырку уборной. В первые полгода никто не заболел тифом. Селекции проводились регулярно. Я настаивала, чтобы на селекцию все одевались в чистое, показывала людям, как надо кусать губы, щипать щеки, повязывать косынку, чтобы здоровее и презентабельнее выглядить. Единственная привилегия капо, которой я пользовалась – это спать отдельно в маленьком чулане у входа. Ну и место работы у меня тоже было привилегированное – сортировка вещей, отобранных у узников. Большинство женщин в нашем бараке работали в мастерской, где делали детали для радиоприемников. Это тоже считалось теплым местом, все-таки не каменный карьер. Я бы с радостью бросила склад. Беря в руки серебряный подсвечник, я вспоминала свою маму и понимала, что она бы предпочла видеть меня мертвой, чем капо. Складывая детские пальтишки отдельно от взрослых, я обещала себе никогда не рожать детей в этот поганый отвратительный мир. Но склад – это вещи, которые можно поменять на продукты. Это – лишний день жизни для моих соседок. Для Бейлы с морщинами-лучиками вокруг глаз. Ее муж отказался мочиться на еврейские книги и его убили. Я не считала еврейские книги более святыми, чем любые другие, но мочиться на потеху этим – он правильно сделал, что отказался. Может быть, у него тоже была гувернантка, научившая его про прямую спину и высоко поднятую голову?

163

Имеется в виду хауптштурмфюрер Амон Гет, комендант Плашова. Он был родом из Вены.

Надзирательницы прекрасно видели, что я делаю, злились, били, но сместить или убить не могли. Боялись коменданта. А ему было не до нас. Он общался в основном с заключенными-мужчинами, каждый раз оставляя после себя два-три трупа. В теплые летние вечера вилла на холме сияла огнями, надрывалась музыка, периодически на балкон вываливалась толпа пьяных эсэсовцев и начиналась стрельба по полосатым мишеням. В начале 43-го мы услышали по радио скорбную речь доктора Геббельса о жертве, принесенной немецкими солдатами и офицерами в снегах под Сталинградом. Мы стояли, опустив глаза в землю, скрывая улыбки. Гулянки в вилле на холме поутихли, получить взыскание и отправиться на Восточный фронт уже никому не хотелось. Наш лагерь начали чистить. Рабочую силу стали набирать из поляков, а евреев грузили в эшелоны и отправляли туда, где в душе газ вместо воды. Я получила распоряжение представить список из семи имен на следующий транспорт. Только евреек.

– Я никого не хочу посылать на смерть, – сказала я женщинам. – Я больше не староста барака.

Мы решили тянуть жребий. Тянули все. Выпало мне, еще четырем еврейкам и двум полькам. Меня выпороли, забрали повязку, полек заменили еврейками. Так закончилась моя лагерная карьера. Из тридцати женщин, с которыми я начинала в Плашове, осенью 43-го осталось в живых девятнадцать. Бейлу забрали во время селекции еще весной.

На каком-то полустанке нас вытряхнули из эшелона, отобрали на вид молодых и работоспособных, всех остальных загрузили обратно и эшелон ушел дальше. До поздней ночи мы стояли на перроне под холодным дождем. Сменялись конвоиры с собаками, а мы стояли и стояли. Наконец пришел другой эшелон, мы загрузились и поехали.

Дора-Мительбау. Здесь заключенные пробивали в горах тоннели, которые потом стали подземными цехами концерна Митльверк. Днем и ночью гремели взрывы, работы шли круглые сутки. Женщин было очень мало и все на подсобных местах – на кухне, в прачечной, на вещевом складе. Ни в одно из этих мест я не попала. Я попала в отдельный барак, который и на барак-то не был похож. Там у каждой женщины была своя комнатка, а вместо нар были кровати. К концу 43-го вопросы расовой гигиены уже мало кого волновали. Во всяком случае, не на таком промышленном объекте, как Дора-Мительбау, и не когда речь шла об обычных солдатах и заводском персонале в невысоких чинах. Иногда к нам приходили мужчины-заключенные. Ради шутки охрана могла премировать походом в наше заведение священника-поляка или кого-нибудь из русских, изможденных до такой степени, что делать ему у нас было абсолютно нечего. Это были те редкие моменты, когда я вспоминала, что я все еще человек, а не сливное отверстие. Я отдавала им все, что у меня на тот момент было в запасе: хлеб, сало, шоколад, сигареты. Они делились со мной куда большим – надеждой. Союзники высадились в Нормандии, спустя два месяца – взяли Париж. Красная Армия уже на территории Европы. Нас скоро освободят.

К концу 44-го объект перешел на авральный режим, и немецкому персоналу стало не до развлечений. Женщин погрузили на эшелон и отправили в Маутхаузен. Снова селекция и снова я в небольшой группе тех, кому временно разрешено жить. Меня определили в Лензинг, один из вспомогательных лагерей. Несколько сот женщин работали на концерн Lenzing AG, производивший искусственные волокна. По шестнадцать

часов мы мешали ядовитые растворы, процеживали раскаленный расплав, по много раз пропуская его через сита с мельчайшими отверстиями. У всех нас раскалывалась от боли голова, в горле постоянно першило, сыпью и ожогами покрывались незащищенные руки. В конце зимы нас привели на плац на перекличку и оставили там стоять. Живот сводило голодными спазмами, отчаянно кружилась голова, только холод помогал не упасть. В центре плаца стояло несколько десятков заключенных мужчин в одном нижнем белье и деревянных колодках на шеях. Вокруг них ходили охранники с собаками. С помоста, на котором стояло начальство, раздалось:

– Приготовьтесь к гигиеническим процедурам.

И тут я увидела, что по мерзлой щебенке змеей ползет шланг. Их начали поливать, они корчились под ударами ледяной воды.

– Смотрите, русские свиньи, как погибает ваш генерал [164] .

Одними глазами я проследила за направлением пальца в кожаной перчатке и увидела на краю толпы высокого пожилого мужчину, изможденного, но не доходягу. Видимо, его перестали кормить недавно. Он тряхнул головой, пытаясь вырваться из колодки, скробно сжатые губы шевельнулись. Слева на него полилась из шланга вода, он сделал шаг назад и упал лицом вниз. Кровь потекла из-под его головы прямо в лужу. Охранник переложил дубинку из правой руки в левую и уставился на помост в ожидании дальнейших распоряжений.

164

Генерал Д. М. Карбышев, казненный в Маутхаузене в конце зимы 1945 года.

Я давилась слезами и отвращением к себе. Он не пошел на них работать. Наверное, ему, генералу, предлагали большее, чем повязку капо и отдельное спальное место. Но он не сдался. А я…

Весной я заболела настолько, что уже не могла встать. Заболей я на пару недель раньше, не миновать бы мне газовой камеры. Но надзирательницы уже были больше всего озабочены собственным спасением, и соваться в тифозный барак никому из них не хотелось. Нас просто заперли и оставили умирать. Я лежала на нарах, свесив голову в проход, чтобы не задохнуться. Сознание куда-то уплывало и возращалось. Все тело дергалось в рвотных спазмах, я не удержалась и напустила на пол зловонную лужу. Чем, спрашивается - я уже не помнила, когда ела последний раз. С соседних нар послышалась брань на разных языках. Подтянувшись на руках, я упала с нар и больно ударилась. Попыталась встать, но не сумела, голова кружилась, ноги не держали. Но я могла сидеть, хоть и сидеть там было особо не на чем, так, кости одни. Сгибая ноги в коленях и опираясь ладонями об пол, я поползла в закуток, где раньше жила капо, в надежде найти там тряпку. И тут за дверью раздался шум двигателей и команды не по-немецки. На нарах началось шевеление, все всё поняли, но сил уже не было ни у кого. Я сменила направление, доползла до двери и стала колотить в нее пятками. Меня хватило на пару ударов, и тут барак взорвался криками, стонами, плачем. Из-за двери раздался женский голос на непонятном языке, послышались удары железкой о железку. Я на всякий случай отползла от порога и привалилась спиной к ближайшим нарам. Дверь слетела с петель, на пороге показался силуэт в форме цвета хаки. Заходящее солнце светило ей в спину. Лица я не разглядела, только белки глаз ярко сверкали в полутьме неосвещенного барака. Она обратилась к нам

– Наци тодт. Зи либен. Лебенсмиттель унд медицин [165] . United States Army.

Потом она легко присела и так же легко подняла меня с грязного барачного пола.

– Come here, child.

О, ласковые руки ставшие для меня колыбелью! Я больше ничего от жизни не хотела.

* * *

Ее звали Розмари Палмер. Она была медсестрой, лейтенантом WAC [166] . Тех, кто еще был жив, американцы извлекли из бараков, а бараки вместе с трупами сожгли. Теперь мы жили в служебных помещениях концерна Lenzing AG. Оттуда вынесли всю мебель, и все равно раскладушки стояли впритирку в коридорах и кабинетах. Мне Розмари подыскала уютный уголок около окна, поставила там свою раскладушку и отгородила зеленым солдатским одеялом. Я целыми днями лежала и смотрела, как скользит луч солнца по стене. Наслаждалась простыней и подушкой в наволочке. Удивлялась, почему нет вшей, куда же они делись? Приходила Розмари, разогревала на плитке молоко в жестяной солдатской кружке, растворяла в нем квадратик шоколада из своего пайка и поила меня с ложки. В первые два раза меня вырвало, но Розмари не испугалась.

165

Наци тодт. Зи либен. Лебенсмиттель унд медицин (нем., искаж.) - Наци сдохли. Вы живы. Еда и лекарства.

166

Women’s Army Corps, вспомогательные женские части американской армии во вторую мировую.

– Не расстраивайся, девочка, – говорила она мне на своем срочно выученном немецком – самом прекрасном немецком языке, который я когда-либо слышала. – Попробуем еще раз.

Когда я смогла удерживать молоко, пришла очередь маленьких кусочков белого хлеба, зажаренных на конфорке. Она знала, что делала. Сколько людей умерли уже после освобождения потому, что им позволили съесть много и сразу. В душевой она сажала меня на стул, поливала приятной горячей водой. Я сидела, опустив обритую голову и прижав к груди тесно переплетенные руки. Я не была так наивна, чтобы стесняться своих номеров (на левой руке плашовский, на правой маутхаузенский). Но кроме номеров, там была еще и надпись из Доры-Мительбау. Feldhure-7 [167] . Когда одна Feldhure-7 беременела или сходила с ума, на ее место заступала следующая. Я плакала, слезы перемешивались с горячей водой. Медленно, миллиметр за миллиметром, она расцепила мои сжатые руки. Терпения ей было не занимать. Она накрывала меня одеялом и целовала на ночь. Как мама в детстве. Как Бейла из плашовского барака в ночь перед своим отъездом.

167

Полевая шлюха (нем.)

Через три недели такой жизни я почувствовала, что в силах подняться и ходить. Остро встала проблема одежды и обуви. Мое лагерное тряпье сгорело в большом костре вместе с сотнями таких же. Вместо этого Розмари одела меня в свою комбинацию с кружевами. Я сначала решила, что это бальное платье, тем более что мне оно доставало почти до щиколоток. В этом можно было лежать, но нельзя ходить. Розмари вернулась из города с двумя свертками под мышкой. Из одного свертка были извлечены не новые, но еще крепкие сапоги на маленькую ногу, из другого – синяя юбка, белая блузка и бежевый жакет со следами споротых нашивок на рукавах. Одежда с меня не падала, уже хорошо. Сапоги вообще подошли идеально.

Поделиться с друзьями: