Экспансия - 2
Шрифт:
По счастью, поезд отправлялся через полчаса. Штирлиц купил билет второго класса и сел в последний вагон, к окну: отсюда виден перрон. <Если п а р н и ш к а появится, я его непременно замечу. А что ты будешь делать, если он появится? Снова выскакивать и зайцем петлять по улицам? Бежать на автобусную станцию? Какая-то страшная м а г н и т н а я привязанность существует между преследователем и преследуемым; среди всех сотен тысяч людей, которые спокойно ходят по улицам, лишь между ним и мною существует некая таинственная связь, возможностей наших п е р е с е ч е н и й куда как больше, чем у всех, живущих здесь. Почему так? Зачем эта дьявольская мистика, не поддающаяся объяснению? Это поддается объяснению, - возразил он себе.– Ты и он думаете об одном и том же. Если бы ты заставил себя забыть о преследователе и смог жить, как все те, за кем не гонятся, ты бы пошел в кино или начал толкаться в магазинах, присматривая рождественский подарок, или же отправился в музей, - тогда возможность твоей с ним встречи была бы сведена до минимума. Но ведь ты думаешь о том, где можно
...Парень на перроне не появился. Поезд, провожаемый сотнями людей (<Чисто испанское, - отметил он про себя, - поездка в соседнее село здесь расценивается как событие всемирно-исторического значения, будто на войну провожают или в тюрьму; каждый третий плачет. Ну что за люди, а?!>), медленно набрал скорость.
Штирлиц вытянул ноги, расслабился и сразу же уснул; спал он спокойно, без сновидений, только перед тем самым мгновением, когда открыл глаза, ему показали его дом под Бабельсбергом и ту молоденькую девочку из Саксонии, которая убирала у него и готовила ужин; какая же она была хорошенькая. (<Я люблю седых мужчин, наше поколение слишком инфантильно>.) <Дурашка, это же не твои слова, нельзя повторять заученное>.
В Санта-Фе он приехал ночью. Город спал уже, и, хотя центр был похож на Испанию - такие же затаенные улочки, такое же подобие Пласа Майор, людей не было, а ведь в полночь все испанские города полны народа (<Кроме разве что Барселоны, - поправил себя Штирлиц, - но ведь это Каталония, ближе к Франции с ее буржуазной размеренностью и привычкой религиозно ценить время, которое следует обращать на дневное дело, а не полуночное бражничество>).
Перед тем как выйти в город, он посмотрел расписание поездов на Кордову; запретил себе запоминать время отправления экспресса на Буэнос-Айрес (<семь сорок пять>– попробуй забудь, теперь это будет врублено в память навечно). <Ничего, из Кордовы тоже есть поезд в столицу. После того, как я сделаю то, что мне надлежит сделать, отправлюсь туда. Хирург, который не провел до конца чистку раны, зная, что гниль осталась еще, нарушает клятву Гиппократа; полководец, позволивший смертельному врагу оторваться от преследования и в с т а т ь на отдых для переформирования, обязан быть судим, как изменник; я не вправе не открыть их сеть, я знал, что она есть - тайная сеть наци, но я никогда не думал, что она может быть столь могущественной и разветвленной. И я не знаю, что мне еще удастся открыть в процессе поиска. Нам, - поправил он себя, - не мне, а нам, Роумэну и мне. Двое - не один>.
В городе он остановился в пансионате <Кондор>. Хозяин спал уже, позднему гостю, однако, не удивился:
– Вы из Корриентес?
– Да.
– Слава богу, теперь поезда стали ходить без опозданий, чувствуют руку сеньора президента Перона.
– Хорошая рука?– поинтересовался Штирлиц.
– Крепкая. Нам нужна именно такая рука... Нам и тем инглез, которые владеют всеми нашими железными дорогами.
– Разве дороги еще не ваши?
Хозяин покачал головой:
– Нет. Пока что они принадлежат Англии. Поэтому и был бордель: не боялись власти, имели дело только с Лондоном... Так, у вас есть паспорт, сеньор?
– Конечно.
– Заполняйте анкету.
– Обязательно? Я уеду утром.
– А ночью может прийти полиция. И составит бумагу, что я принимаю клиентов без занесения в реестр, чтобы не платить налог с прибыли. Знаете, чем это для меня кончится?
<Не надо ему давать мой американский паспорт, - подумал Штирлиц.– Я не знаю почему, но я чувствую, что этого делать не надо. Тем более Роумэн сказал, что документ вполне может быть меченным. Неужели против него играет кто-то из своих? Кто? Он боготворит Даллеса: "Его обманули, он не знал, кто такой Вольф, он не мог и предположить, что с ним говорит высший чин СС, он вел переговоры с генералом, это по-солдатски". Я не смогу его переубедить, он относится к числу тех людей, которые по-настоящему верят тем, кому верят. Наверное, поэтому он мне так симпатичен, хотя верит Даллесу, который знал, с кем он садился за стол переговоров. Жать на Роумэна бесполезно, такие люди должны убедиться сами, а любое в т о р ж е н и е в свою убежденность они воспринимают как нарушение личного суверенитета, нет ничего обиднее этого - возникает ощущение собственной малости и незащищенности. Впрочем, - подумал Штирлиц, малость и незащищенность суть синонимы, неужели мир обрушивается в то, чтобы исповедовать примат силы? Но тогда человечество окажется совершенно незащищенным, ибо первыми погибнут как раз
те, кто не умеет защищаться: поэты, композиторы, философы, ведь нет никого ранимее, чем они. Их субстанция приближена к женской: поначалу - чувство, потом - мысль. О щ у щ е н и е несправедливости рождало строки Гарсии Лорки; новое ч у в с т в о времени подвигало Пикассо к "Гернике"; атака кинематографа на с л о в о привела не к краху литературы, но к четкому п о к а д р о в о м у выявлению мысли в строках Пастернака и Хемингуэя>.– Можно посмотреть ваши комнаты?– спросил Штирлиц.
– Если у вас нет документа, я не смогу пустить вас, сеньор, очень сожалею.
– Что делать...
– У вас неприятности с полицией?
– Нет. Просто я иностранец... Не знаю, нужно ли мне было получать визу на посещение других городов, кроме Буэнос-Айреса?
– Зачем? Зайдете в полицию, зарегистрируете свое дело или объясните, почему вы приехали сюда, - вот и все... Надеюсь, вы не <гринго>?
По тому, к а к он это спросил, Штирлиц понял, что говорить о зеленом паспорте с гербом Соединенных Штатов нецелесообразно.
<Отчего они так не любят их, - подумал он.– Все как один говорят об американцах "гринго", это же бранное слово, почему? Воевать с ними не воевали, люди доброжелательные, открытые, шумные, - правда, чрезмерно, но ведь это от детства, молодая нация. Почему такая въедливая нелюбовь к Северу? А вот то, что он мне посоветовал "зарегистрировать д е л о", - это серьезно. Как это говорили русские преферансисты - "курочка по зернышку клюет"?> (Он несколько раз ездил в поездах вместе с русскими; был тогда в черной форме; в п и т ы в а л родную речь, наблюдал за <пульками>, слушал споры, вдыхал пьянящий запах черного хлеба, нет такого в мире, нигде нет, ни в одной стране; и колбасы сказочные есть, и роскошные сыры, и прекрасные вина, но нигде нет такого черного хлеба - странно!)
– Я не <гринго>, - ответил Штирлиц.– Я немец.
– Изгнанник?
– Да.
– Ну, к вам в полиции относятся хорошо, если только вас не разыскивают в Нюрнберге...
– А что, я похож на такого?
– Разве сеньор Адольфо Хитлер был похож на людоеда? Вполне респектабельный человек... А в Нюрнберге рассказали про него такое, что волосы становятся дыбом.
– Вы верите тому, что там рассказывали?
– Здешние немцы говорят, что все выдумано... Но есть и такие, кто убежден, что в Нюрнберге сказали только половину правды... Здесь ведь живут и те, которые убежали от Хитлера... Тоже очень порядочные люди... У них есть свой клуб имени немецкого ученого Гете...
– Гете был поэт, - заметил Штирлиц, и сразу же подумал, что неправ: <Поэт, если он не только сочинитель строк, но и мыслитель, обязательно являет собой новый шаг в истории цивилизации; информация, заложенная в его творчестве, сообщает миру новое качество, слово легче запомнить, чем формулу, рифму - тем более. Пушкин - зарифмованная философия девятнадцатого века, кодекс морали, прозрение и одновременно ретроспектива человеческой истории, преломленная сквозь судьбу России>.
– Возможно, - согласился хозяин, - я его не знаю. А те, кто приехал сюда после войны, вступили в клуб моряков крейсера <Граф Шпее>. Тоже очень хорошие люди. Но слишком громко поют песни про сеньора дона Адольфо Хитлера, когда перепьют пива... Неужели вы все пьете так много пива?
– Как один, - ответил Штирлиц и, попрощавшись, вышел из пансионата.
По тихим, совершенно безлюдным улицам он прошел по городу, задержался около одной из витрин: дед Мороз в сомбреро держал за руку Снегурочку; кукла была черноволосая, с глазами, наведенными, как у оперной певицы, настоящая Кармен. <Любопытно, - подумал Штирлиц, - а по прошествии лет, когда мир станет еще более крошечным, а самолеты будут летать не с нынешней сумасшедшей скоростью пятьсот километров в час, а с еще большей (мысль ученого, работающего в военном конструкторском бюро над преодолением скорости, вполне может оказаться более революционной, чем бунт Лютера или утверждение Галилея; только те вошли в историю, а этот останется безымянным), что станет с людскими представлениями, объединяющими человечество? Станет ли Снегурочка, пришедшая сюда из Европы, голубоглазой, беленькой, в платьице с рюшечками или по-прежнему будет такой же черноволосой Кармен в обтягивающем платье и с шалью за спиной? Или родится какой-то новый, единый эталон для всего мира? Хорошо, - возразил он себе, - а почему Снегурочка должна обязательно стать голубоглазой блондиночкой, а не желтенькой, нежной японочкой? Потому что, - ответил он себе, - я думаю так, как привычно; это дурно; мысль не имеет права на удобство, - это от лености; конец прогресса. Пусть здешняя Снегурочка остается жгучей брюнеткой, - сказал он себе устало, - а мне бы неплохо поспать в кровати, все-таки поезд - это мучительное ожидание приезда, плохо думается; самолет в этом смысле лучше, тебя растворяет небо, предлагая свой закон, ты подвластен во время полета ему, а не земле, не только иной ритм, но даже объем тех проблем, о которых думаешь>.
В пансионате <Альпараисо>' (<Чем хуже комнаты, тем громче название. Неужели в раю могут быть такие узенькие оконца?!>) хозяйка поинтересовалась, не из Испании ли сеньор: <Моя бабушка была испанка, я неравнодушна к людям с Пенинсулы, даю им скидку на пять процентов>. На вопрос, требует ли она у испанцев паспорта, ответила: <Нет, конечно>; пообещала разбудить в шесть тридцать, принесла кувшин с водой: <Водопровод безумно дорог, трубы приходится покупать у проклятых "гринго". Вот вам тазик для умывания, ничего, так мылись наши родители и жили неплохо, лучше нас; согласитесь, люди живут все хуже и хуже от поколения к поколению>.