Созерцатель
Шрифт:
— Как будто всё идет удачно? — осторожно спросил Бонтецки.
— Какое там удачно! Я, в отличие от вас, могу заниматься творчеством минут пятнадцать за всю репетицию. Остальное время — организация.
— Катарсис нашли? — улыбнулся Бонтецки.
— О Господи! — возвел руками Булатов глаза к балкам на потолке и недоуменно разводил руками. — Неужели вас ещё интересуют подобные вещи? Вы какой-то не от мира сего. Очнитесь, голубчик, вспомните, в какие времена вы живете.
— Я помню, — спокойно ответил Бонтецки, — прекрасно помню. Но, позвольте, чем наши времена, собственно, хуже любых остальных? Хоть тысячу, хоть две тысячи лет назад. И вы сами намекнули на мое чернокнижие, стало быть, мне и подобает интересоваться предметами, удаленными от осязаемости. В раскладе всяких
Размышляя вслух, Бонтецки снял пальто, сунул шарф и шапку в рукав, повесил на гвоздь на стене, и взял один из стульев, сел напротив Булатова, расслабившись, чуть согнув спину и положив кисти рук на колени.
— Есть три способа жить, Дмитрий Платонович, — продолжал Бонтецки. — Одни люди живут по искусству жить, и испытывают от этого удовольствие и услаждение. Другие живут навыком и не испытывают от этого ни счастья, ни несчастья, и таких большинство. Третьи живут переломом из вероятного в невероятное, затем обратно, и при этом испытывают то страх узнавания, то страсть удивления. Причем этот способ жить не имеет отношения к счастью, как первые два.
— Вы сейчас кого-то играете, — заметил Булатов. — Это спокойствие, эта плавность речений...
— Я всегда кого-то играю, дорогой мой. Но в отличие от профессиональных актеров, я играю для себя одного, чтобы своей игрой побудить кого-то играть для меня, чтобы наша общая, совместная игра в конце концов стала игрой для других. В целом — чего вам объяснять, вы сами знаете: весь мир театр. Сейчас я играю коммос. Плач над погибшим героем.
— И давно вы играете коммос?
— С утра. Представляете, утром вышел в магазин и не выключил радио. Там передавали какую-то музыку. Затем вернулся и выключил радио. Но — о ужас! — оказывается все звуки, прозвучавшие в пустой комнате, осели на стенах и я вдруг, в наступившей тишине, услышал, что они обрушиваются на мой внутренний слух — совершенно не в той гармонии, как они прозвучали в оригинале. Не в той тональности. Это было ужасно. Помню, когда я уходил в магазин — мне нужно было купить немного сметаны, пачку чая, десяток яиц и хлеба — то по радио звучала пятая симфония П. И. Чайковского, но когда я вернулся! Это было ужасно. Это было коммос. И тогда я понял, что сегодня весь день я приговорен слышать и играть коммос. Все его чередование — перипетию, анагносис, патос.
— А кто этот погибший герой?
— Пономарев Виктор Петрович, помните? был такой наглый и хитрый молодой человек. Прикидывался этнопатологом. Так вот: он исчез. Говорят, уехал в Америку. Но я-то знаю, что это значит. Такое было. Со Свидригайловым. И с гражданином кантона Ури.
— Тоже мне, нашли героя!
— Не говорите так, пожалуйста, не говорите так! — Бонтецки закрыл лицо ладонью и сквозь пальцы посматривал на Булатова. — Вы его не знаете. Он был как мое лицо под ладонью. — Бонтецки убрал руку от лица и весело посмотрел на Булатова. — Он был... только я вас прошу... понимаете, никому?.. он был не тот, за кого себя выдавал.
— Да ну, Егор Иванович, не надо мне мозги квасить! Ваш Пономарев был обыкновенный клерк, которому вздумалось сочинять стихи.
— Не говорите так, вы не знаете. Я только вам... под большим секретом маленького полишинеля... он был... разведчик!
Булатов расхохотался. Вскочил со стула, схватил со стола эмалированный чайник и метнулся в кухню. Послышался шум воды.
— Безустальной эмалью отсекши звон струи, — произнес Бонтецки, когда Булатов вернулся и сел, положив ногу на ногу и покачивая грязным ботинком.
— Скажите, Егор Иванович, вы не устаете всех дурачить?
— Отчего дурачить, Дмитрий Платонович? Давайте посмотрим на вещи широко. Ныне все дурачат всех, каждый на свой лад и на свой размах. Почему бы и мне не подурачиться за компанию со всеми? А разве вы, если откровенно, не собираетесь
дурачить публику своими спектаклями? Это всеобщие фокусы. У вас такими фокусами являются драматургические тексты, какая-то новая психология режиссуры, новые решения. Или ещё есть такое словечко — «в ключе», бр-р-р, мерзость, в оптимистическом ключе. В жизнеутверждающем ключе. В авангардном ключе. Ключники какие-то, отмычники. А никакого ключа нет. Есть ловкость рук, техника исполнения. А что Пономарев был разведчик, так это точно. Я его раскусил.— Боже мой, что же он собирался разведать и похитить?
— Он хотел разведать про наш самый главный секрет, про самую важную тайну. Он хотел выведать наш... смысл жизни.
— И вы ему помешали! — воскликнул Булатов.
— Да! — ответил с гордостью Бонтецки. — Я не дал ему выведать главную нашу тайну, а как он рвался к этой тайне!
— Умница! Я всегда в вас верил! — восторженно возгласил Булатов, привстал, поклонился и сел. — Представляете, что бы было?
— И представить невероятно. Жизнь стала бы обессмысленной. Главное — быть начеку. Не давать повода, ни намека догадаться. И знаете, на чем я его высветил? На пустяке. Он назвал дом, где я живу, maison a un etage. А должен был сказать: maison sans etages. Вот на этом я его усёк. А так ведь и не подумаешь: обыкновенный парень из-под Перми.
— А если он у других выведает смысл жизни?
— Исключено. В настоящее время этим секретом владеют семь человек. Двое были в нашем городе. Теперь остался я один.
— А тот, второй?
— Он мертв, и не скажет. Я застрелил его из шариковой ручки.
— Да, я что-то слышал об этом.
— Это то самое... Правда, Пономареву удалось выкрасть труп из морга.
— Если оживит?
— Пусть. Это ему ничего не даст. Тайна изъята в момент смерти и передана другому. То же произойдет и после моей смерти. И так без конца. Вот отчего у меня коммос, плач по герою.
— Коммос — не кома, — утвердил Булатов. — Это интересно, но, Егор Иванович, вам-то смысл жизни зачем? Вам и без него не скучно. Может, поделитесь?
— Не-ет, любезнейший, мне он нужен, во-первых, для проницательности, во-вторых, кто-то должен хранить его для передачи последующим хранителям? Вот я и храню. Главное — быть начеку и не поддаваться маскам. Вы знаете, один наш известный клубный поэт... вы понимаете, о ком я говорю?.. он — бывший фальшивомонетчик Перкауссон...
— Знаю, ну и что? Лишь бы стихи были хороши.
— Так-то оно так, но дело в том, что когда-то давно Перкауссон оборвал мотив мариацкого хейнала в краковском костеле и обрывок мелодии носит с собой. Может быть, оставшись один, он насвистывает этот обрывочек мелодии. Вот я и хочу каким-то образом изъять у него мелодию и вернуть трубачу костела.
— Да, помню, этот хейнал существует лет шестьсот, в память изгнания татар. Красивая мелодия... А каким образом вы изымете мелодию?
— Из его стихов... Я собираю стихи этого.... бывшего Перкауссона и анализирую их. Хочет он того или нет, но украденная мелодию неизбежно скажется в его стихах. Это тоже коммос. Все ... и они, и мы — не те, за кого себя выдаем. Наш любезнейший Borisoff — вы знаете? — это же вовсе не Borisoff, профессор словесности и так далее, это бывший Шрифтшафтер. Там чайник кипит.
Булатов вышел на кухню, вернулся с чайником, засыпал чай в фарфоровый чайник с засмоленным битым носиком, залил кипятком.
— Сейчас заварится, — сказал он. — Это всё понятно. Но ведь и вы сами, говорят, были в тесной дружбе с самим Каза...
— Тссс! — приложил Бонтецки пальцы к губам. — Ни слова об этом. Вы слишком много знаете. Это опасно. Это нехорошо. Кроме того, вы собираетесь ставить «Феникс» по Цветаевой. И вот там...
— Егор Иванович, — Булатов остро взглянул на Бонтецки, — вы не собираетесь, надеюсь, советовать мне, как ставить, зачем ставить, и стоит ли вообще ставить... Но, может быть, несколько замечаний моих, как свидетеля, совсем не лишни? Мы с вами могли бы побеседовать об этом. Когда-нибудь потом. Я вас прекрасно понимаю. Творчество — индивидуально. Ни одна собака не должна вмешиваться в творчество. Творчество — это воля пар экселенс. Плюс «джи-фактор».