Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Видите ли, инспектор, в настоящем мы не обладаем никакой мерой, какой можно было бы оценить, у кого этой ответственности больше, а у кого её меньше. Это ведь всё внутренние ощущения, субъективные.

— Вот вы и скажите субъективно...

— Слово — деяние. Именно в таком порядке: сначала внутри себя мы произносим слово, затем обращаем его в деяние. Если слова пусты, ничего не весят, никого не трогают, то, стало быть, и деяния таковы же. Видите, как просто? А сегодня необходимо учитывать и девальвацию слова. Если раньше, бывало, за слово нужно было прозакладать собственную жизнь, то сейчас за него почти никто не платит собой, а, напротив, требует платы за слово. Иногда за собственное слово закладывают других. Так что сегодня ответственность литератора за собственное ожившее слово не представляет проблемы, но становится весьма гипотетичной. По сути вопроса,

сейчас почти никто не отвечает за собственное слово, а всегда — за чужое.

— А что же делать? — вырвалось у Пономарева, которому надоело молчать. — Неужели ничем нельзя помочь?

— Ничем. — Повернулся к нему Бонтецки. — И зачем? Если придет совершенно другое поколение людей. Новых, настоящих... Откуда же ему взяться, новому поколению? Не с неба же свалится? Вы удовлетворены, инспектор? — спросил Бонтецки.

— Конечно, неудовлетворен, Егор Иванович, но на мой вопрос вы ответили. Теперь я могу подарить обещанную вставную новеллу.

— Подарите мне, инспектор, — загорелся Пономарев. — Егор Иванович и сам, если захочет, напридумывает, а мне, начинающему...

— Пожалуйста, Виктор Петрович. Вставная новелла такова: вчера вечером из морга исчез труп самоубийцы...

35. Intrus... chacun... tout le monde[124]...

— Так вот, о ваших друзьях, — продолжал Пономарев, сидя перед Бонтецки под красным драным абажуром, тихо двигая чайной ложкой в стакане крепкого чая, — с таким осторожным вниманием, будто от этих движений возникали слова и мысли; возможно, так оно и было. — Так вот о ваших друзьях.

— О чем вы, Виктор Петрович? — наивно удивлялся Бонтецки. — В каком сне видели вы дружбу между русскими литераторами? Это только в позднейших враках после смерти указанных литераторов пишут про их крепкую дружбу... Это ж миф, фантазия, хрупкая мечта. Тем более в наши времена, когда нравственность равна нулю или даже отрицательной величине. Вернее будет сказать: коллеги...

— Пусть так, — соглашался Пономарев, взглядывая светлыми своими глазами то в стакан чая, то в резкое лицо Бонтецки, сухое и даже жесткое, с двумя глубокими морщинами возле рта. — Пусть коллеги ваши при необходимости и продадут, и упакуют, и ленточкой перевяжут, чтоб было покрасивше, и даже помогут до машины донести?

— Оттого, любезнейший Виктор Петрович, — отвечал Бонтецки, — что нравственность равна отрицательной величине и, следовательно, ваше утверждение не несет в себе ничего позитивного, кроме простой констатации факта. И затем — оттого, что чужие... каждый... все. Литератор обобщает лишь свой собственный опыт, хотя ему и кажется, что он обобщает опыт истории. Это опыт его собственной истории. Внутри этого опыта может пребывать некая нравственность, как, скажем, могут пребывать отдельные молекулы воздуха в колбе, откуда весь воздух выкачан.

— Позвольте, но есть же что-то коллективное! бессознательное!

— Это всё юнговы домыслы! Ссылка на абсолют приводится для оправдания насилия над конкретным. Вы знаете, механизм, которым срабатывает ссылка на абсолют, удивителен. Нравственность — как детский воздушный шарик: чем больше надуваешь, тем больше возможность, что всё это лопнет, и тогда все увидят, что там ничего нет, кроме сморщенной и негодной резины, из которой можно, правда, надувать ещё и маленькие шарики. С точки зрения человека простого, философски и филологически необразованного, поступок этот именуется подлостью. Но считать его подлостью, значит, подвергать опасности воздушный шарик. Тогда подлость переименовывается в компромисс. Чувствуете? Это уже и не подлость, а некий этический термин, допускающий различные толкования в пределах грамотности данного герменевтика. Тут есть ещё один фокус. Подлость — конкретна, а компромисс всё-таки оторван от данности и обретает налет, патину традиции. Далее, поскольку этический компромисс все-таки вызывает у людей порядочных, если не чувство гадливости, как подлость, а некое отстраненное отвращение, тогда происходит ещё одно переименование. Называют компромисс этическим стоицизмом, суть которого в том, чтобы принимать реальность как реальность и ни за что другое, и в этой реальности выстаивать. Чувствуете? Теперь подлость, которая не подлость, а компромисс, и даже не компромисс, становится весьма респектабельной, поскольку обладает родословной аж со времен доантичности. Теперь, когда подлость стала этическим стоицизмом, её можно пустить в приличное общество, и там она будет выглядеть весьма уважаемой дамой. Пусть она по сути своей шлюха,

но платье! но манеры! А между тем нравственность в виде детского резинового шарика всё раздувается и раздувается. И однажды настает один такой момент, когда всё это лопается, и все вдруг видят, что подлость — это подлость, и ничего боле. И тогда из лопнувшего цветного шарика надувают маленькие шарики, их раздавить труднее, но можно носить при себе. Это карманная нравственность, вещь весьма удобная в наши дни, когда так любят говорить о нравственности...

— Да вы можете давать уроки этической философии! — воскликнул Пономарев.

— Не исключено. Когда костлявая рука голода...

— И всё же, Егор Иванович, отчего мне кажется, что ваши коллеги по перу с легкостью необыкновенной и продадут, и упакуют...

— Не все, а лишь часть... Если вы знаете историю русской литературы, то вы можете убедиться, что нравственность слова и поступка неуничтожима. Это стержень. Это, скорее, воздух, которым русская литература дышала и, пожалуй, дышит. Полной асфиксии не случалось, иначе бы всё погибло. И вы забываете про фокус переименования. Не продажа, а жертва. А жертва, в общем-то, рассматривается не в системе нравственности, а в системе компромисса. Дескать, мы жертвуем человека, но делаем это для всеобщего спокойствия, счастья, и, несомненно, в будущем получим пользу.

— Позвольте! — воскликнул Пономарев. — А как же Карамазов?

— А что Алеша Карамазов? — спокойно спросил Бонтецки. — Не желал жертвовать ребенком ради всеобщего счастья? Это ещё не вопрос, можно жертвовать или нельзя. Проведите-ка общечеловеческий плебисцит, можно или нельзя жертвовать, и вы посмотрите, какие результаты окажутся у вас в руках!

— Это ж чудовищно! Все ползет под ногами и руками! Тогда не на что опереться...

— А на что вы можете опереться, Виктор Петрович? На список заповедей? Это ж было так давно! Это имеет такое отдаленное касательство к нам, к нашим конкретно-историческим условиям и условностям.

— Да хотя бы на заповеди опереться! — запальчиво воскликнул Пономарев.

— Наивность взрослых людей вторична по отношению к опыту, — рассмеялся Бонтецки. — Вы что, ставили свою подпись под заповедями, клялись им следовать? Нет? тогда в чем дело? Назовите мне хотя бы одного человека, хотя бы одного в целой вселенной людей, кто во всю жизнь точно следовал всем этим заповедям, назовите мне такого человека, и я поверю!

— Ну... не знаю, вероятно, был когда-нибудь такой...

— Не смешите, Виктор Петрович! Вы собираетесь высчитывать проценты добродетели и порядочности? Да всякое добро вынужденно, насильственно, — или под давлением совести человека, или под давлением обстоятельств. Да уничтожь вы запреты на зло — такое начнется! Вы первый убежите с этой планеты!

— Я так и сделаю, — пробормотал Пономарев. — Это какой-то ад....

Он помолчал несколько времени, вспоминая, затем радостно воскликнул, чуть не трепеща от восторга:

— Понял! Даже вспомнил! Голубчик мой, да про вас всех больше ста лет назад обозначил Федор Михайлович! У него в романе есть одно такое место — пальчики обсосешь! — Он прикрыл глаза тонкими, просвечивающими веками и нараспев процитировал. — «Они были тщеславны до невозможности, но совершенно открыто, как бы тем исполняя обязанность. Иные /хотя далеко не все/ являлись даже пьяные, но как бы сознавая в этом особенную, вчера только открытую красоту. Все они чем-то гордились до странности. На всех лицах было написано, что они сейчас только открыли какой-то чрезвычайно важный секрет. Они бранились, вменяя себе это в честь. Довольно трудно было узнать, что именно они написали; но тут были критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители». — Пономарев открыл глаза и с гордостью посмотрел на Бонтецки:

— Всё. Конец цитаты. Роман «Бесы», страница 24.

— Ага! — торжествующе воскликнул Бонтецки. — Видите?! Господин этнопатолог, станьте энтомологом, и мир обратится к вам прекрасной своей стороной. И в мире насекомых и птиц вы найдете то же, что и в человечестве, только чище, возвышенней... В южных странах есть муха, которая жертвует собой, чем не альтруизм? в период половозрелости, начиненная яйцами, муха эта нарочно прыгает перед лягушкой, чтобы её слопала. Та лопает, дура, а затем из съеденной мухи вылупляются личинки и начинают поедать эту лягушку? Конкуренция инстинктов? Или новозеландская птичка-шалашник строит большую беседку, украшает цветами и раскрашивает соком ягод, чтобы пригласить самочку и побеседовать на сексуальные темы, а? Это ли не искусство? А вы говорите: литература! прекрасное! Да никакой литературы пока ещё нет.

Поделиться с друзьями: