ЖАНРЫ

Шрифт:

Я не сказала его даже в пустой прихожей.

Но в ту ночь я впервые заснула, думая не о папе.

И проснулась с виной, как будто изменила мёртвому.

Глава 14. Глеб. Заусенец

Я опоздал на работу впервые за десять лет.

Пришёл в десять. Не в восемь — в десять. Потому что проиграл пари про запятую тихой девочке в очках, а я человек слова: проиграл — плати.

Десять лет я вхожу в свою контору первым. Раньше уборщиц, раньше света за окном зимой. Мои люди привыкли, что когда они приходят —

я уже за стеклом. Это часть того, что они обо мне думают: что я не сплю, не ем, не живу, что я всегда здесь. На этом многое держится.

Сегодня я вошёл в десять, и зал замер. Не явно — на полсекунды. Кто-то поднял голову и тут же опустил, кто-то переглянулся. Глеб Сторожев опоздал. Маленькое землетрясение в их маленьком предсказуемом мире. Я прошёл к себе, не объясняя, — я ничего никому не объясняю, — и ловил себя на нелепом, давно забытом ощущении: мне было весело. Я опоздал на собственную работу из-за запятой, и мне это нравилось.

Это уже ни в какие ворота не лезло, и я это понимал, и мне всё равно было всё равно.

Она сидела за стеклом, когда я вошёл. Подняла на меня глаза, посмотрела на часы, и в этих глазах — клянусь — мелькнуло чистое, детское торжество, хотя лицо осталось каменным.

— Десять ноль три, — сказала она вместо «здравствуйте».

— Три минуты — это пробки.

— Три минуты — это поражение, — сказала она. — Не размывайте.

Я давно так не начинал рабочий день.

Я много лет строил жизнь, в которой нет лишнего.

Лишних людей. Лишних слов. Лишних привязанностей — за них берут и поворачивают. Я был доволен этой жизнью. Я думал, что чистая, точная, пустая комната — это и есть свобода.

А потом в неё села тихая девочка, которая возражает мне на каждом втором слове, проигрывать которой почему-то приятнее, чем выигрывать у всех остальных, — и я вдруг обнаружил, что моя идеально пустая комната всё это время была просто пустой.

Я не дурак. Я понимаю, что со мной происходит. Я просто никогда не позволял себе таких слов и не собираюсь начинать сейчас, тем более что называть вещь — значит дать ей власть над собой, а власть над собой я не отдаю никому.

Но факт оставался фактом: я ждал восьми вечера. Я, который не ждёт ничего.

В тот вечер мы опять не работали толком. Контора опустела, погасли лампы в зале, остались две — над её столом и над моим, и за окном шёл снег. Я заварил чай — свой, правильный, единственно возможный. Она, глядя мне в глаза, залила свою заварку кипятком из кулера, как делают люди, которым нет дела до того, что они пьют. Я смотрел на это с почти физической болью и ничего не сказал, и это молчание — то, как я позволил ей при мне варварски испортить чай и не сделал замечания, — было, наверное, самым близким к нежности, на что я в принципе способен.

Мы говорили ни о чём, и это «ни о чём» было лучшим, что случалось со мной за годы.

Я спросил её про детство. Не из стратегии — мне правда захотелось знать. Это само по себе было ново: мне захотелось знать про живого человека.

Она отвечала скупо, как всегда. Из неё слова надо доставать, как из скупца деньги, — по одному, и каждое на счету. Но в тот вечер она была мягче обычного, расслабленнее, и проговорилась чуть

больше, чем, я думаю, собиралась.

— Отец, — сказала она, когда я спросил, от кого у неё это — въедливость, аккуратность, привычка взвешивать каждое слово. — Это от отца. Он был инженер. Настоящий, старой школы. Считал, что некрасивое не может быть правильным.

Я улыбнулся. Это было до странности близко к тому, во что верю я сам.

— Что он строил?

— Всякое. — Она запнулась — едва заметно, я бы не уловил, если бы не следил за ней постоянно. — Хорошо строил. Честно. Слишком честно для этого мира.

— А сейчас?

— Его нет, — сказала она. — Давно. Мне было пятнадцать.

Она сказала это ровно, тем своим голосом, в котором никогда ничего не дрожит. Но я читаю людей по тому, чего они не говорят, а не по тому, что говорят, — и я услышал под этой ровностью что-то такое старое и такое наглухо запертое, что мне расхотелось спрашивать дальше.

— Простите, — сказал я.

— За что? Вы тут ни при чём.

Она сказала это и посмотрела на меня — коротко, странно, не так, как смотрят, когда говорят пустую вежливую фразу. На полсекунды дольше, чем надо. Будто проверяла, как эти слова на мне лягут.

Я не понял тогда этого взгляда. Я списал его на горе — у людей бывает такое лицо, когда говорят о потере.

Я ошибся в том, что это было лицо горя.

Это было лицо человека, который только что сказал мне правду и смотрит, дойдёт ли.

Не дошло. Тогда — не дошло.

Она уехала под полночь. Я слышал, как лифт увёз её вниз, и контора стала совсем пустой и совсем тихой, как бывает только поздно ночью на большой высоте.

Я подошёл к окну и встал, как стою каждый вечер десять лет. Это мой ритуал. Восьмой этаж в той башне. Восемнадцатый. Двадцать четвёртый. Северов, Беляев, Корсаков. Я смотрю на их освещённые окна и веду свой счёт — это держит меня в форме, как других держит молитва или спорт.

Но сегодня я смотрел на них вполглаза. Впервые за десять лет три заветных этажа меня не держали. Я думал о другом — о тихой девочке, у которой отец был честный инженер и которого не стало, когда ей было пятнадцать.

И где-то на самом дне зашевелился заусенец.

Тот самый. «Знакомое лицо». Он жил во мне с первой встречи — ощущение, что я её где-то видел, хотя лицо новое. Я давно перестал его трогать: память не любит, когда её дёргают за рукав. Но сегодня он зашевелился сам, и не от лица.

От слов.

Инженер. Честный. Слишком честный для этого мира. Не стало, когда ей было пятнадцать.

Пятнадцать.

Я сделал в уме простую арифметику, которую делаю не задумываясь, как дышу. Ей двадцать пять. Минус пятнадцать. Десять лет назад.

Десять лет назад был две тысячи пятнадцатый.

Я стоял у окна, и впервые за все эти недели заусенец перестал быть про лицо. Он стал про год. Про мой год. Про тот единственный год, о котором я не люблю вспоминать, потому что в нём я был и прав, и не прав одновременно, и так и не разобрался, чего там было больше.

Я ничего не сложил. Клянусь, я ничего не сложил — мало ли честных инженеров не стало десять лет назад, мало ли совпадений, мир большой. Я слишком устал и слишком хорошо себя чувствовал в этот вечер, чтобы тянуть за ниточку, которая вела куда-то в холод.

Поделиться с друзьями: