ЖАНРЫ

Шрифт:

Он двигался ритмично, и я двигалась с ним, неумело, неловко, но он направлял меня, его руки на моих бёдрах задавая темп. Я чувствовала, как он касается меня внутри — это было странное, интимное ощущение, как будто он достигал чего-то глубоко, чего я сама никогда не достигала. Каждый толчок отзывался внизу живота, в груди, в кончиках пальцев.

— Прикоснись к себе, — прошептал он мне в ухо. — Покажи мне, как ты это делаешь.

Я покраснела — даже в темноте, даже в этом состоянии. Я никогда не делала этого при ком-то. Но его рука накрыла мою и потащила вниз, к месту, где мы соединялись, и его пальцы направили мои, показывая, где нажать, как круговыми

движениями...

Я кончила почти сразу. Это накрыло меня внезапно, мощно, как волна — сначала напряжение внизу живота, потом пульсация, сокращения вокруг него, и я закричала, прижавшись лицом к его плечу, царапая его спину. Он застонал, услышав, почувствовав, и его движения стали неровными, отчаянными, глубокими — он вгонял себя в меня с силой, которая должна была бы быть грубой, но в тот момент была только необходимой.

— Соня, — выдохнул он, и я почувствовала, как он пульсирует внутри меня, как его тело напрягается, дрожит, падает на меня тяжестью.

Мы замерли. Он лежал на мне, между моих бёдер, всё ещё внутри, и я чувствовала его сердцебиение — быстрое, бьющееся прямо в мою грудь. Его рука всё ещё лежала на моей, между нами, и он не убирал её, не выходил из меня. Мы так пролежали минуту, две, пять — я потеряла счёт времени.

Потом он вышел, осторожно, и я почувствовала потерю — пустоту, которую он оставил. Он поднял меня с подоконника — мои ноги не держали, они подгибались, и он усмехнулся, придерживая меня.

— Не умеешь ходить? — спросил он, и в его голосе была нежность, которую я не могла выдержать.

— Умею, — сказала я обиженно.

Он отнёс меня к дивану, положил, лёг рядом, укутал нас обоих каким-то пледом, который валялся там. Я лежала на его груди, слушая, как стучит его сердце, как возвращается к норме его дыхание.

Я медленно понимала, что я сделала.

Я отдала свою девственность Глебу Сторожеву.

Я двадцать пять лет несла её — не из принципа, а потому что было некогда, потому что вся я уходила на одно, потому что близко я не подпускала никого, кому нельзя доверять, а доверять я не могла никому. И вот я отдала её — единственному на земле человеку, которого пришла убить. Тому, чья «одна неточность» стёрла моего отца. Тому, чьё имя я десять лет носила в себе, как осколок.

Не по любви — я не позволяю себе пока этого слова, оно слишком большое, и я его боюсь. И не по расчёту — в расчёте этого не было, расчёт этого не предусматривал, расчёт сейчас лежал в руинах рядом со мной.

Просто потому, что моё тело захотело — и я не справилась.

Двадцать пять лет справлялась со всем. С горем. С одиночеством. С ненавистью. С планом, который не дрогнул ни разу.

А с собственными руками, тянущимися к чужому теплу, — не справилась.

Он уснул.

Он спал спокойно, как всегда, как человек, у которого совесть давно отчиталась, что всё в порядке. Он не знал, что лежит рядом с дочерью человека, которого убил. Он не знал, что час назад был осторожен и нежен с тем самым «направлением, куда удобно столкнуть лишний вес». Он спал, обняв меня, и ему было хорошо — единственному человеку, рядом с которым ему хорошо, оказалась я.

А я лежала без сна и слушала, как идёт во мне то, что я не могу остановить.

Письмо. Где-то там, куда мне не дотянуться, лежит конверт с назначенным днём, и этот день приближается сам — ровно, неотвратимо, как приближается всё, что заведено и не имеет кнопки «отмена». Мне не нужно ничего делать, чтобы он пришёл. Мне нечего сделать, чтобы он

не пришёл. Я просто лежу и чувствую, как он идёт — через спящего рядом мужчину, прямо на него.

Я лежала в руках спящего Глеба, всё ещё чувствуя его на своей коже, на своих губах, везде — и понимала, что та девочка, какой я была три года назад, заложила бомбу под этого мужчину и забрала у меня, сегодняшней, все рычаги. Я не могу её остановить. Я могу только лежать и считать дни, которых всё меньше.

Я не плакала. Я слишком устала, чтобы плакать.

Я просто лежала и думала одну ровную, страшную, окончательную мысль:

теперь у меня есть что терять.

Раньше у меня не было ничего, и поэтому меня нельзя было остановить. Я и сама себя так строила — чтобы ничего, чтобы не за что было схватить, чтобы довести расчёт до конца с пустыми руками. А теперь — есть. Теперь в моих руках спит то, что я могу потерять. И именно теперь, впервые, я бы всё отдала, чтобы расчёт не доводился.

Поздно.

Я закрыла глаза.

Два процесса шли во мне в темноте, и ни один я не могла остановить. Один — снаружи: день, который придёт и всё сожжёт. Другой — внутри: то, что я не смогла удержать сегодня и не удержу завтра, как ни приказывай себе.

И оба вели к одному и тому же человеку, который спал, обняв меня, и не знал ничего.

Глава 13. Спор о запятой

Мы поругались из-за запятой.

Не из-за денег, не из-за смысла, не из-за чего-то, что имело бы значение для нормальных людей. Из-за запятой в названии раздела договора, который никто, кроме нас двоих, всё равно не прочтёт до конца.

Я сказала, что запятая лишняя.

Он сказал, что запятая нужна.

И вот на этом, во вторник, в районе восьми вечера, в пустой конторе, два взрослых человека — один из которых пришёл другого уничтожить — сцепились так, будто решается судьба государства.

Был обычный январский вечер из тех, что слиплись у меня в один. Десять человек давно ушли, лампы в зале погашены, горели две — над его столом и над моим. За стеклом валил снег, ровно, без ветра, и башни напротив стояли в нём размытые, как воспоминание. На столе остывали две кружки чая, который он заварил сам, по своему единственно правильному способу, — и из-за этого чая, вернее из-за договора, который мы при этом чае правили, всё и началось.

— Здесь сложносочинённое, — сказал он, разворачивая ко мне экран с видом человека, выкладывающего козырь. — Запятая обязательна.

— Здесь однородные, — сказала я. — Запятая разрывает то, что должно стоять вместе.

— Соня. Я пятнадцать лет пишу договоры.

— А я двадцать пять лет читаю медленно. Чтобы думать о каждом слове. Я на этой запятой думала дольше, чем вы её ставили.

Он прищурился. Я знаю этот его прищур — так он смотрит, когда собеседник оказался быстрее, чем он рассчитывал, и ему это одновременно неприятно и нравится.

— Вы понимаете, что мы пятнадцать минут спорим о запятой, — сказал он.

— Вы первый начали.

— Я не начинал. Я поставил правильную запятую.

— Вы поставили лишнюю запятую и теперь защищаете её, потому что вам тридцать четыре и вам стыдно сдать запятую двадцатипятилетней девочке в очках.

Он открыл рот. Закрыл. И — я это видела, я слежу за его лицом, как за курсом, — он чуть не засмеялся. Сдержал. Сторожев не смеётся, у Сторожева на это есть гордость. Но угол рта его выдал.

Поделиться с друзьями: