Ночь предопределений
Шрифт:
— Только не говорите, что вы страшно заняты, — он пододвинулся к ней, расположив тетрадь так, что раскрытая страница легла к ней на колено. — Давайте почитаем вместе.
Она не встала, не ушла, и слова не сказала в ответ. Он, впрочем, не был уверен, что она читает. Он читал:
«По примеру Мицкевича, Рахеля так же высоко ценила Наполеона, и в имении отца, доброго хозяина, в саду высадила клумбы в честь главнейших битв его. На этих клумбах ряды цветов различных колеров размещались в таком порядке, в каком войска его следовали в данной битве, как это представляли планы битв Наполеона, и это очень нравилось ее отцу. Но не все вкусы дочерей были ему по сердцу, иное его и раздражало. Рахеля и Габриэла нашли поэтический способ оживлять о себе память: они раздавали
Феликс расхохотался.
— Нет, — сказал он, — такого не придумаешь!.. И эти клумбы, и небо в звездах… Клумбы — «Маренго», «Аустерлиц», и по утрам — пани Рахеля, в белом капоте, среди обрызганных росой цветов, и с томиком Мицкевича, тайком перевезенным через границу… Или этот старый пан, с красным лицом и седыми обвисшими усами, где-нибудь на веранде расхаживающий взад-вперед… А уже поздний вечер, в темноте ржут лошади, звякает уздечка, и все небо в серебре от звездной пыли, от мерцания звезд, крупных и мелких, и пани Рахеля подыскивает, какую бы отдать, подарить на прощание Зигмунту звезду: «Эту?.. Нет, возьмите эту!..» И вдруг — хриплый, обрываемый одышкой голос артиллериста-полковника… Спасибо, Айгуль. Зигмунту будет о чем вспомнить ночью, на посту номер один, у флагштока… — Он быстро наклонился и поцеловал ее руку, лежащую на другой, сжатой в кулак. Не поцеловал — так, шутливо чмокнул, посмеиваясь от предвкушения удовольствия, с которым усядется писать эту главу, он вдруг ясно представил ее от первых слов до самого конца…
Он читал:
«Помимо таких забавных эпизодов в ее жизни, это была дельная девушка, она смело отстаивала перед властями интересы преследуемых и умела добиваться уважения к себе. Она даже писала Николаю и получила официальный ответ, содержащий угрожающий запрет на такого рода корреспонденцию. Несколько лет назад в „Русской старине“ был описан этот эпизод одновременно с биографией Деспот-Зеновичей и любопытнейшими деталями из жизни Рахели…»
— Вы не читаете? — сказал он. — Ах, да ведь вам-то это знакомо… — Он хотел перевернуть страницу, но на ней, не пуская, лежал ее крепко сжатый кулачок.
— Вы меня совсем за дуру считаете? — Голос у нее был низкий, грубый. В нем слышалось трудно подавляемое клокотанье… Подземное, подумал он. Так перед извержением начинает клокотать маленький вулкан.
— Я дура! — сказала она (он еще не успел ничего ответить). — Дура из дур!
В ее глазах — черных, суженных — что-то вспыхнуло, — он едва не зажмурился. Так стрела срывается с натянутой до звона тетивы. Так, мелькая в руках, случается, ослепительно вспыхнет стальная спица. Так горит солнце на острие занесенного кинжала…
— Вы — прелесть, Айгуль! — сказал он, смеясь. — Что вы имеете в виду?
Он отлично знал, что она имеет в виду. Что-то до нее дошло, докатилось… Что-то она заподозрила, возможно, еще вчерашним утром, когда натолкнулась в гостинице на него и Риту, с этим ее дурацким халатиком… И потом, после сеанса гипноза, ей наверняка хотелось увидеться с ним, и ей сказали… Что-то такое могли сказать…
— Вы все понимаете! — сказала она. Не сказала — выдохнула, все с тем же напором.
Ребенок, подумал он, совершенный ребенок… — И накрыл ее руку, стиснувшую край тетради, своей рукой. Своей горячей, жаркой рукой — ее суховатую, прохладную руку.
Она хотела отдернуть ее, вырвать — он удержал.
— Какая у вас прохладная рука, — сказал он, слабо сжимая тыльную сторону ее ладони.
— И это все? — сказала она.
Ого! — подумал он. — Она ждет оправданий…
— Нет, —
сказал он, — не только… — Перед входом в музей фыркнул рафик, развернулся и уехал, взметнув из-под задних колес облачко пыли. В саду было тихо. Маргаритки в клумбе наклонили головки, изнемогая от полуденного зноя. — Не только… Видите ли, Айгуль, вы, по моему, принимаете меня самого за одного из героев моих книг, это ошибка… Если припомните, я примерно об этом говорил тогда, на лодке… (Он поморщился внутренне, внезапно сообразив, что и вчера была та же самая лодка…) Это не только ваша, это очень частая, почти всеобщая ошибка — путать героя с автором. И не думать при этом, как же он, этот ваш идеальный, добродетельный автор, сумеет описать, скажем, ревнивца или скупца, или… да мало ли кого, не побывав хотя бы раз в жизни этим вот «мало ли кем»!.. Пускай отчасти, в миниатюре, но все-таки побывав!.. Ведь для любого, даже самого мощного воображения необходим толчок. Я говорю вам о кухне, а на кухне — «шелуха, и распотрошенные туши, и грязь, и помои, туда гостей не водят, им подают на стол, на белые скатерти готовые блюда, произведения кулинарного искусства, — заметьте, и здесь те же слова: „произведения“, „искусства“»…Он говорил дальше — о странностях творчества (он ненавидел это слово и прибегал к разного рода эвфемизмам), о его сокровенной патологичности, о взаимосвязанности воображения и опыта, он приводил примеры, постепенно все более увлекаясь, забавляясь заново открываемыми парадоксами… Рука его по-прежнему лежала на ее руке, но рука у Айгуль была безжизненной, мертвой.
— Зачем вы все это мне объясняете? — внезапно спросила она.
В самом деле, подумал он, я как будто оправдываюсь…
Он пожал плечами и первым отнял руку.
Пауза была долгой, тягостной, — из тех, которые лишь какое-то внешнее вмешательство может нарушить. Наконец Феликс попытался возобновить разговор.
— Кстати, — сказал он, весьма, как ему показалось, уместно вспомнив о Статистике, — вы, наверное, знаете, или по крайней мере слышали о таком человеке… Казбек Темиров, так его зовут.
— Да, — сказала она, коротко взглянув на Феликса и тут же уведя взгляд куда-то вбок, — слышала, знаю.
— И близко?
— У нас тут все друг друга знают. — Она явно не желала встречаться с ним глазами.
— Видите ли, — сказал он, слегка задетый, но превосходно сознавая, что не должен, не вправе ни на что обижаться — целое утро только и толковали о нем… — Он рассказал о Сергее и Карцеве. — Однако все это в основном произвольные построения, догадки. Чтобы понять, почему он на всё это пошёл — а в этом и весь интерес — надо знать, что это за человек…
— Он честный человек, — сказала Айгуль.
— Без сомнения, — подтвердил Феликс, внутренне умиляюсь той сумрачной, торопливой решительности, с которой она, словно возражая кому-то, это произнесла. — Без сомнения… Но честность, честный поступок — это как бы итог, а важны истоки, как бы слагаемые этого поступка…
— Он честный человек, — повторила она с нажимом.
— Разве я спорю?.. Ho вот взгляните. — Он поднял из-под ног заостренный камешек и вывел на песке; «10». — Это число можно рассматривать как простую сумму: 2 плюс 8, или 5 плюс 5. А можно — как сумму алгебраических чисел… — Он написал по отдельности в скобках -7 и +17, соединил их плюсом и провел знак равенства к начерченной прежде цифре 10.— Понимаете? — сказал он с надеждой. — Человеческая психология — это алгебра. Человек может быть героем, но это вовсе не исключает, скажем, ущемленного самолюбия, чувства зависти, мести…
Он был терпелив, как школьный учитель.
— Нет, — сказала она упрямо, — он просто честный человек.
Ему показалось, она с трудом сдерживает зазвеневшие в голосе слезы. Впрочем, наверное, лишь показалось.
— Ладно, — сказал он, — не будем об этом. — Он затер подошвой надпись на песке. Пожалуй, на сегодня с меня хватит капризов, — подумал он.
— Все мы честные, — сказал Феликс. — А такой вот Казбек Темиров — один…
— Вы уверены? — сказала Айгуль. — Что все мы честные? — добавила она, заметив его недоумевающий взгляд.