Созерцатель
Шрифт:
— В шрамах, — осторожно вставил Егор.
— Вот именно, — подтвердил охотно заслуженный поэт. — Все боли, и драмы, и трагедии мира мы брали на себя. Шли на жизнь с открытым забралом. Каждый со своей темой.
— На хребтине традиции...
— Да. И в унисон с историей. Я ведь не случайно вам все это говорю. Главное для поэта — что? Не мастерство, нет, — сейчас, после Блока и даже после Маяковского стыдно писать плохо. Стыдно. Русский стих разработан во всех его формах, во всех образных структурах. Главное для поэта — жить в русле истории. И тогда река времени вынесет его к потомкам. Ведь мы, зрелое поколение мастеров слова, передаем вам, входящим в великую русскую литературу, не славу свою, что нам слава? — мы передаем вам эстафету великих идей эпохи. Волшебную палочку мастерства. Простите за невольный поэтизм... Н-да...
— Это как? — спросил Егор. — Одну палочку на всех? Кто успел схватить, тот и мастер?
— Не иронизируйте. Я и сам в вашем возрасте был таким. Вы знаете, о чем я говорю. У каждого поэта должна быть своя большая эпохальная тема. У одного революция, у другого комсомольская юность, у третьего патриотическая тематика. А у вас? Чистый субъективизм. Кому в наше время интересны ваши переживания, если из них нет выхода в великие дела? Вы посмотрите, что делается вокруг. Освоение целины. Освоение космоса. А какие стройки затеяны? Вы не видите, какое, как сказал бы поэт, тысячелетье на дворе. Простите за невольный каламбур, но — выйдите из себя. Ведь что самое страшное для поэта? Замкнутость, приводящая к элитарности, пустому эстетизму и, в конечном итоге, — забытье на ярмарке истории культуры. Простите невольный пафос. Но когда я говорю с молодыми — становится больно за тот глубинный, выстраданный опыт, который мы обрели в собственных исканиях. В какие руки мы его передаем?
— Я так понимаю, — вставился в монолог Егор, —
Заслуженный поэт виноватой улыбкой и виноватым разведением рук показал, что увы.
— Поэтический раздел нашего журнала заполнен текстами на четырнадцать номеров вперед.
— А если вдруг обнаружится новый Пушкин?
— Придется Пушкину подождать, — улыбнулся поэт озорной мальчишеской улыбкой. — У нас — плановое хозяйство, так что Пушкин в ближайшее столетие, извините, не запланирован. А вам я советую работать. Работать и еще раз работать. Берите крупные темы и работайте широкими мазками. Испытайте себя переводами. Это хорошая школа для поэта. Помните, Афанасий Фет говорил: к зырянам Тютчев не придет. Так вот, пришел Федор Иванович, еще как пришел. И к зырянам, и к манси, и к уйгурам, и ко всем, так называемым малым народам, прежде не имевшим никакой письменности, никакой культуры, кроме шаманства. А теперь? И Фет к ним, и Тютчев пришли. Да и я, грешный. Сейчас работаю над переводом одного национального поэта. Большая поэма о колхозе и о его председателе. Добротная эпическая поэзия. Широкий, вольный, добротный стих. Терпкий национальный колорит. Размашистый шаг. Так что брюки трещат в ходу. Вровень с эпохой и даже — простите за невольную шутку — на полноздри впереди века. Вот так. А вы говорите. Так что дерзайте, коллега, дерзайте и еще раз дерзайте. Будет что новенькое у вас — милости просим. Как говорится, наши двери — для вашего стука.
16
Работал на заводе. В шесть утра брал приступом трамвай. Научился на остановке выбирать диспозицию. Научился работать локтями, корпусом, коленями, бедром, носком и каблуком ботинка, правого и левого. Научился, уплощившись, врезаться в толпу и проникать сквозь туго сдвинувшиеся тела. При взятии дверей, а также внутри транспорта научился делать финты, подсознательно угадывая, какое место сидячее освободится, и тут же, не успевая моргнуть себе, занимал счастливо освободившееся место. Научился делать вид, что только что заплатил за проезд, а также врать контролеру, что только что вошел и вот уже держит монету в руке и вот уже передает в кассу. Научился не видеть женщин пожилого возраста, среднего возраста, а также молодых девушек, не считая детей, которых родители пусть держат на руках или пусть не ездют. Научился оправданием к биографии точить пальцы, кольца, фланцы и другие металлические детали, изготовляемые резанием на режимах, соответствующих твердости и вязкости материала. Научился в дообеденное время исчезать в магазин за бутылкой, прятать ее в рукав, штанину или подвешивая между. Научился выбивать пробку шлепком ладони по заднице бутылки. Научился врубаться в разговор и демонстрировать трущобный, а также пещерный и площадной натурализм. Научился говорить о женщинах с различными оттенками рыцарства, казарменности соответственно обстоятельствам и настроению. Научился поднимать руку и опускать глаза. Научился вырывать из глотки мастера выгодные заказы. Научился говорить о футболе, хоккее и последней пьянке. Научился слушать и рассказывать бытовые и политические анекдоты. Научился врать близким людям и верить вранью дальних. Научился говорить о литературе, которую любил, но странною любовью. Научился жить и не замечать, что уже живет.
17
Доброе утро, почтеннейший Егор Иванович. Полагаю, что и у вас в городу почту приносят по утрам, потому и доброе утро вам говорю. Вы меня не знаете и ни от кого обо мне не слыхали. А пишет вам старый заслуженный работник колхозной бухгалтерии. Мне уж далеко за семьдесят, потому и определил я себя в заслуженные. Я давно не работаю. Получаю пенсию, сейчас прибавили, а раньше получал двенадцать рублей в месяц. Но я не горюю, потому как у дома и сразу за забором есть полоска, от которой я и кормлюсь, что вырастет. Немного картофеля, немного моркови или еще чего. Правда, никакой помидор у меня не вырастет. Говорят, земля порченная. И огурец тоже не растет. Но не жалуюсь, старушки наши иногда меня подкармливают, кто чем может. Правда, дети у меня давно выросли, и у них давно свои дети, живут в городах больших, а ко мне никто не является, потому им делать у меня нечего. А пишу я вам, уважаемый Егор Иванович, вот по какому случаю. Весной приезжал к нам в деревню некий писатель работать на наших просторах, где происходит его произведение, и он показывал один ваш рассказ неопубликованный, так не рассказ, а повесть небольшую. И хотя образование у меня малое, всего церковно-приходская школа, но человек, я думаю, начитанный и в нашей великой русской классике и немного в новейшей литературе, то есть хочу сказать, знаю книги после Великого октября. Особенно затрагивают мои душевные струны и чувства такие всеми признанные мастера культуры, как Лесков, Мельников-Печерский, Писемский, Успенский и другие. Я не только читаю и перечитываю, но и сам, грешный, иногда балуюсь. Как вышел окончательно на пенсию в двенадцать рублей, так и принялся сочинять роман. Собственно, даже и не роман вовсе, потому как в нем нет и не предвидится любовной интриги, а так, что-то наподобие повествования на разные, смею сказать, небесные проблемы, которые меня всегда волновали и чем далее, тем более. В прежние тяжелые годы только одно отдохновение было для ума и души — смотреть на небо. Хотя чего я там мог ожидать? А жизнь моя была нелегкая. К работе полевой я не был причастен из-за слабости здоровья и инвалидности, у меня с самого младенчества одна нога оказалась короче другой, как у Талейрана, вот и приспособили меня в нашей колхозной бухгалтерии цифры складывать, там и читать приохотился. Да и так разохотился, что просто удержу не знал. Все окрестные избы-читальни перечитал, да и в райцентр наваживался. Так что, может, какой особенной грамотностью я не блещу, однако вкус и понимание разных проблем развил, сколько можно было в нашем медвежьем углу. Люблю, грешный, стиль плавный, закругленный, чтоб душа купалась. Однако больше всего я люблю правильную и могучую новую русскую мысль. Потому, собственно, начал сочинять, постоянно находясь под влиянием своих дум и мыслей, а также под влиянием великих русских писателей, которых я перечислил выше. Но не это, дорогой наш Егор Иванович, послужило причиной моего этого письма. А вот что. У нас, если я правильно понял ваш неопубликованный рассказ, собственно, не рассказ даже, а целое глубокое повествование об общей нашей жизни. Я увидел некоторое, даже весьма значительное совпадение мнений в вашем романе и в моем повествовании. Мы с вами оба увлечены, как я понял из вашего повествования, чем-то странным, прямо-таки фантастическим. Я признаюсь вам вот в чем. По странному совпадению вы описали мою собственноручную жизнь, как она была, а в ней было много всякого фантастического. Но более всего меня увлекли ваши глубокие мысли о необходимости или, как теперь все говорят, о неизбежности братства людей, то есть не то, что они станут все родственники, а как будто будут любить и помогать. И мне такие мысли все чаще приходят в голову, чем больше я людей наблюдаю, и природу, и животных и даже насекомых. Эта великая идея непременно должна осуществиться, иначе человек тогда на земле божецкой будет бесполезен. И ваши мысли это как будто мои мысли. Как будто мы в одно время думаем одинаково. Об этом я и пишу в своем романе. Потому что в моей жизни тоже было много фантастического. Уже одно то, что все-таки выжил во все страшные годы, уже есть самая чистая фантастика в ее голом и, можно сказать, неприглядном виде. Это сейчас я получаю пенсию, а раньше я получал двенадцать рублей, а это, можно теперь смело сказать, одна надсмешка над великим человеческим достоинством. И в вашем великом романе я тоже увидел похожие на мои мысли о великом человеческом достоинстве и братстве. Ведь не напрасно я жил в эти страшные годы на этой божьей земле. И под этим божьим небом восторгался великими мыслями. А когда я узнал, что вы, почтеннейший Егор Иванович, являетесь в некотором смысле молодым человеком и нас разделяют десятилетия ничтожно великих лет, я совсем обрадовался. Это как будто одно поколение людей разговаривает с другим поколением людей. У меня даже дух захватило и я, взволнованный, долго весь день ходил по лесу и все удивлялся, как это ваши и мои мысли совпадают в чем-то великом. Я сейчас сижу в своей избушке на гнилых ножках и с восторгом переписываю ваш роман. Я выпросил ваше произведение искусства, чтобы переписать и хранить вечно. Но тут есть одно небольшое затруднение, с которым едва решаюсь обратиться к вам. Не затруднит ли вас, милый наш Егор Иванович, прислать мне немного металлических перьев. А чернила я делаю сам. А бумагу я беру из старых бухгалтерских книг, у которых одна сторона чистая, а там. где цифры, я закрашу, чтоб вид не портить. Таким образом ваше произведение будет в надлежащем ему виде храниться у меня вечно. Если вы хотите, я могу вам на этих же листах бухгалтерских
переписать для памяти и чтения мое повествование, где наши мысли о человеческом братстве весьма и весьма совпадают, хотя это чистая фантастика в ее неприглядном виде. Мне до того понравился ваш великий роман, что я даже листы понюхал. Я думаю, вы курите душистые папиросочки и правильно гнушаетесь нашим вонючим самосадом. Очень вас прошу, почтеннейший Егор Иванович, ответьте мне на мое это призывное письмо. А то мне здесь ужасно тоскливо. Особенно зимой, потому и пишу вам в хорошую погоду. Если вы мне ответите, как человек благородный, то у нас может завязаться переписка. Так сказать, эпистолярный жанр, где мы станем обмениваться нашими похожими мыслями. Жду вашего письма. С благодарностью кланяюсь вам и подпись свою прилагаю.18
Можно жить двумя способами: при ком-то или при чем-то и самому по себе. Это — по вертикали. И еще двумя способами: делая что-то и ничего не делая. Легким и подвижным, эмоционально приподнятым дуриком. Первые способы можно отложить на одной оси — вверх, а вторые — на другой, по горизонтали, и мы получим график человеческой жизни. И если все случающееся точно отмечать повышениями и понижениями точек, то получается выразительная наглядная картина, и всякий увидит и выводы для себя сделает. А если какие-то события происходили внезапно и резко, то и на графике это будет отмечено ломаной линией, как горы на горизонте жизни. Есть люди, притягивающие к себе различные события и по жизни, двигающиеся как по тряской дороге, а есть люди, которые отталкивают от себя все события, это равнинные люди, все у них происходит спокойно, ничего не дергается и не подпрыгивает, все соответствует всему же, и едут они себе спокойненько, едут и едут, и не замечают, то ли еще не отъехали, то ли уже приехали. А еще можно жить самому по себе, при своей жизни, закругленно. И тогда получается не график, а одно пятно какого-то цвета. Если от этого пятна далеко отойти и посмотреть в прищурку, то и не заметишь отличия от других пятен, все они сливаются в один общий фон, меняющий оттенки зависимо от освещения. А если подойти ближе и всмотреться пристально, то увидишь, что это индивидуальное пятно само состоит из мелких точек, а у каждой мелкой точечки — своя форма, конфигурация и своя геометрия. Если человек состоит при чем-то, а не сам по себе свободно в жизни болтается, как нога в большом валенке, тогда человек при чем-то может быть или начальником, или подчиненным. Тут тоже есть свои пятна, зависимо от освещения и даже от времени года и состояния атмосферы. Потому что начальник зимой — это не весенний и не летний начальник, у него и глаза другие, и выражение лица, и выражения слов, да и сами приказы иногда очень сильно отличаются. Пусть читатель не помыслит, будто автор имеет что возразить против начальников или всяко-разно их околпачить. Просто начальники всегда на виду как люди возвышенные, и их любой может наблюдать и созерцать и выводы для себя делать. Потому что начальники всегда живут на фоне тех пятен, о которых мы говорили. Если отойти довольно далеко, то и любой начальник сам будет выглядеть, как пятно, но мы далеко отходить не будем и подробно рассмотрим начальника, ибо мы уже установили, что люди разделяются на начальников и на подчиненных этим начальникам. Такое рассмотрение не совсем скучное занятие, как может показаться некоторым суетливым людям, а имеет отношение к науке, потому что есть ученые-исследователи, которые всю жизнь рассматривают какого-то клопа древесного, земляного или постельного, и здесь открывают очень много загадочного, что даже ахнешь раз и навсегда и потом полюбляешь этого загадочного клопа, как одного из высших творений натуры. Начальник также существо загадочное. Откуда он берется и куда потом девается, все это покрыто мороком неизвестности. По происхождению он должен быть началом какого-либо дела, а по существу им всякое дело и заканчивается. Он, как море, вбирает в себя все мелкие и незначительные ручейки всяких человеческих стремлений. Настоящим начальником не становятся, им рождаются. Стать можно кем угодно, — сторожем кладбищенской часовни, титулярным советником, товарищем прокурора, предводителем дворянства, железнодорожным кондуктором, но начальником можно только родиться. Начальник что дворянин, — корни его происхождения теряются в глубине веков, и только листья и цветы на наших глазах пышным праздником жизни распускаются. Есть начальники деловые и есть деловитые. Если первые берутся за все сразу и ничего до конца не доводят, то вторые, напротив, ни за что не берутся сами, а только всем мешают. Бегают, хмурят брови, будто решают невесть что важное, отдают указания и приказы, решения и постановления, а сами пальцем до дела не коснутся, а только всем мешают и все портят. Есть еще одна великая тайна, связанная с начальниками, — все-таки ни шатко, ни валко, а всякое дело происходит и к своему натуральному концу является, да такое крепкое, бодрое, веселое, будто всем своим видом сказать хочет: а смотрите-ка, как ни хитрили начальники, как они ни супротивлялись, а я все-таки есть, вот оно! По сути дела начальники как раз и есть те равнинные люди, с которыми ничего не должно случаться. Они, как солнце на небе, всем светят и все мелкое безобразие зрят. Есть начальники большие, а есть малые. Но это как большие и малые светила на небесах нашей скучной жизни, а сами все равно от них зависим. Для человека это закон существования, куда ни явись, в какое глухое, безлюдное место ни прибудь, глядь — а там непременно свой начальник окажется, да такой важный — фу ты! ну ты! Царь прямо, а не начальник. Смотришь на него и втихомолку робеешь, не знаешь, с какой стороны к нему и подступиться, а вдруг обругает? Смотришь на него, а тебя аж испарина прошибает: чувствуешь, все-то этот начальник видит, обо всех твоих гнусных недостатках догадывается. Ты еще ничего не совершил, а ему все про тебя ведомо. Ты еще только намереваешься какую-никакую пакость сотворить, а уж он тут как тут и тебе пальчиком грозит: мол, я тебя, негодника! Некоторые неустойчивые истерические люди не любят начальников и даже покушаются на самый всемирный закон начальствования. Но все это люди мелкие и натуры гибельные, потому что начальнику и не нужна наша любовь — на что она ему? — он само в себе бытие, как сказал один философ. Все подчиненные начальникам люди делятся на два разряда: знающие о том, что они подчиненные, и не ведающие об этом. Вторые — счастливее, зато первые — увереннее. Они снимают с себя груз раздумий и целиком отдаются радостному безоблачному житью.
Постскриптум. Многоуважаемый Егор Иванович, кланяюсь Вам и благодарю за те замечательные металлические перья и три пачки бумаги, что Вы мне прислали. Я прямо-таки воспрянул, Теперь моя работа пойдет значительно возвышеннее. Посылаю Вам отрывки из моего труда. Обратную сторону листов бухгалтерской книги я, как Вы смогли увидеть, закрасил. В следующий раз на обратной стороне я изображу наши невеселые места в радостных акварельных красках, и Вы поймете, что мысли о всеобщем братстве могли родиться лишь в наших пенатах.
19
— Ну-с, родственничек, — говорил доцент, похаживая петухом по просторной кухне, потирая большие пухлые руки, поглядывая, как Егор с удовольствием расставляет на столе снедь, — огурчики, отливающие изумрудной негой перволетней свежести, зеленый лук, перо к перу, как отрезанный хвост невиданного павлина, тонкую томительную мякоть ветчины, какой-то крупнозернистый докторский хлеб, еще помидоры, еще молодые, но уже такие мясистые, только что сваренную первую картошку, в тонкой, как у ребенка, светящейся перламутровой коже.
— Ну-с, родственничек, — говорил доцент, присаживаясь легко на табурет и привычным жестом, как приз за терпение, снимая со стола непочатую бутылку, чтоб ловкими движениями пальцев моментально отвинтить пробку. — Ну-с, родственничек, — чокнувшись, крякнул доцент, затем кинул в рот и смачно захрустел огурчиком. — Ну-с, родственничек, — сказал он минут через двадцать, опрокидывая лихо четвертую стопку водки, отчего глаза его расслабились, заволоклись благодушием и покоем, а на лысеющей голове сам собой взбился пушистый хохолок коротких волос. — Ну-с, родственничек, — доцент поставил локти на стол и стал глядеть в глаза Егора.
— Ну-с, родственничек, — ответил Егор. — Вот мы и завершили мое образование. Вот и обмываем диплом.
— Хвалю, — сказал доцент, откашлявшись гулко, как в бочку. — Хвалю. Кто не идет вперед, тот отстает.
— Так мне вперед бы не хотелось, Андрей Ардальоныч, — заметил Егор, тоже ощущая в себе не то чтоб покой, как у доцента, а некую благодаpственность к умному и душевному собеседнику. — Зачем же непременно вперед? Мне и в стороне неплохо. Зачем всем так уж рваться в передовые?
— Ай-яй-яй, — с укоризною покачал головой доцент. — А еще родственничек называется. — Он выпрямился, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, оттянул узел широкого, прочного галстука. — Ты позоришь наше семя, — сказал он с чувством родственного стыда. — Ты посмотри, кто у нас в родне состоит?
Ни одного из перечисляемых Егор не знал и не ведал даже, что они существуют, эти замечательные люди, и даже общая с ними капля крови должна приводить в хронический восторг, переходящий в тяжелых случаях в гордость принадлежать к общему корню. Все мы, в конце концов, родственники, думал он, а почему бы действительно не попробовать рвануть в передовые, чем черт не шутит?
Доцент кончил период, откашлялся, раскрасневшийся, выпил, помолчал.
— Ты выбираешь лучшую форму приложения умственных сил — науку об идеях и способах их выражения. В общем, если литература — это жизневедение, то литературоведение — выше жизни и выше литературы.