Созерцатель
Шрифт:
Я возражал ему, доказывая, что его суждения во многом ложны, что его ложные суждения приносят ему больше удовольствия, чем истинные, потому что именно в ложных суждениях человек ощущает себя творцом.
Поэтому мне всегда была неясна та нежность, какую он испытывал к дурачкам, убогим, юродивым. Он говорил, что именно в них находит последнее пристанище бесприютная красота совести.
6
Равнодушно ниспадает багровый лист.
Безмолвна весть сиротской зимы.
Блекнет светотень твоего сердца.
Затихают шаги вчерашнего дня.
Я
Он был для меня гений ласки, может быть, потому, что это были для нас первые ласки мира, и еще был в нем какой-то невероятный шарм, о котором он, думаю, и сам не догадывался. Это потом я стала сомневаться, любил ли он меня, или притворялся. Нет, конечно, он был искренен всегда, даже когда притворялся. Или когда прислал мне письмо, что женится на другой. Нет, он не играл роль возлюбленного или любящего или влюбленного. Его роль играла им и ввергала в ужасные ситуации. Это было страшное письмо, страшное простотой и понятностью. С тех пор я боюсь простоты и понятности. Я сторонюсь простых и понятных людей. Мне кажется, им ничего не стоит переступить через меня, и они найдут для этого оправдание. Как переступил он. Нет, я не виню его. В конце концов, он не клялся мне, не обещал ничего, он просто любил меня. А та, первая его женитьба, она была ошибкой, наваждением, за которым должна придти расплата. И расплата пришла и приходила не раз, как он признавался мне, когда много лет спустя мы случайно встретились. Он сказал — также спокойно и искренне, — каким был всегда — что он предал мою любовь своей женитьбой и за это предательство любви понесет полную меру зла, пока не искупит собой. В тот раз мне стало жаль его, но я ничем не могла ему помочь, потому что тлело и не до конца истлело то письмо. Ничего более страшного в моей жизни не было. В день получения письма, к вечеру, я сошла с ума. И это, видимо, было моим спасением. Девочки из нашего институтского общежития сразу отправили меня в психушку. Через два месяца я была здорова. Я не люблю вспоминать и говорить об этом. Этот кусок времени стерт в моей памяти. Есть факт, но он ничем не наполнен, как не наполнены многие факты нашей жизни. Это пустота, в которую я не вхожу, даже, если вспоминая, оказываюсь на пороге этой пустоты. Ну да, он на свой лад исковеркал мою жизнь, как говорят иногда между собой неумные бабы. Всякая любовь коверкает. Или формирует, как он тогда мне говорил. Мы выбираем друг друга, как говорил он в первые дни, мы выбираем судьбу. Он выбрал свою, я выбрала свою. И была счастлива с моим мужем и детьми. Некоторые мне завидуют моему счастью. И правильно делают, если сами не умеют быть счастливыми. Я сама себе завидую, когда смотрю в прошлое, в те летние, осенние, весенние дни с расстояния в тридцать лет. Когда прибегала к нему домой, и мы пили чай или играли в карты и домино, или шли в лес, он был рядом, лес, и он был рядом, мой веселый, хитрый и щедрый, и мы бродили и мяли траву, и он говорил мне какие-то слова, я их не помню и не пытаюсь вспоминать, всякие слова кажутся лишними и случайными, они произносятся, чтобы нарушить или, вернее, остановить молчание, чтобы оно не возрастало и не затопило с головой. Как однажды постепенно, с течением миллионов лет затопит всю вселенную общее чистое, прозрачное, хрустальное молчание. Но это будет потом, много, много потом, когда ничего не останется, кроме тех моих, наших светлых стремительных дней.
Нет, я не осуждаю его, как осуждали и возводили постройки зла его две жены. Может быть, потому не осуждаю, что не была его женой. Нет, не потому. Сейчас, с расстояния в тридцать лет, я могу его упрекнуть лишь в одном — в моем теперешнем счастье с моим любящим мужем и любимыми детьми. За это я могла бы упрекнуть его, тогдашнего. И себя, тогдашнюю. Но нам было по восемнадцать, и как все это было горячо и сладко. Даже сейчас, когда я бываю одна, когда муж занят на работе, а дети выросли, я вспоминаю те дни, блеклые,
как старые фотографии, даже сейчас у меня краснеет шея, теперь морщинистая, и потеет живот, теперь дряблый.Тогда, много лет назад, я ревновала его ко всему, что выходило за пределы нашей любви. Позже я поняла, что лишь карманные мужчины помещаются без остатка в свою любовь. А он любил меня от щедрости своей, от блеска ума и наводнения сердца. Но сам смеялся, что щедрость не может быть беспредельна, а блеск окажется обманчивым, и наводнение мутным. И я оказалась рядом волею наших, таких разных судеб, которые очень быстро разошлись, чтобы никогда не встретиться.
7
Погаснут корни, зазвучат плоды.
Слезами рухнет оглушающий смех.
Начало станет концом, конец началом.
Сухому тростнику не выстоять под ветром.
Не в день, когда ходят в баню, не в день, когда пишут письма, не в день, когда берут в долг и не платят налогов, а в серенький осенний денек, когда в перерыве между дождями слегка, как намек на воздаяние, просвечивает небо, непременно свинцовое, явился он, как я полагаю, втайне надеясь, что такие дни его прихода я стану запоминать именно как дни его прихода, и начал вопрошать, расспрашивать, прихмыкивать, прикивывать головой и производить движения и звуки, показывающие чрезвычайную заинтересованность беседой. Трудно говорить спокойно и откровенно, когда тебе нагло смотрят в рот, поневоле цедишь сквозь зубы, и получается не беседа, а безобразие.
Сейчас каждый чей-нибудь агент, иностранной ли разведки, конкурирующей ли фирмы, или враждебной группы, или сам по себе. Этот казался агентом самого себя. Это была игра. Он возвращался домой после очередного визита ко мне и довольно потирал руки, радуясь, как удачно он выведал мое мнение по тому или иному вопросу, по которому и мнение-то ничего не значило и ничего не меняло. Однако всякие мнения есть агентурные сведения, даже сведения о втором браке Гомера или обстоятельства превращения Гаутамы в Будду. Поэтому я и говорил с ним о чем угодно, даже если тема разговора скучна, незанятна и неразборчива, как сонное бормотание.
Вот и теперь, безразличный к тому, занят я или есть у меня досуг, он пришел, уселся за стол у окна, потребовал чаю и начал выведывать, почему я собираюсь уехать из собственной страны, хотя я ни сном ни духом.
— Страны обитания, — поправил я осторожно, — а не из собственной страны. У меня нет собственной страны, и если бы была, то я, конечно же, слинял бы с нее. Страна обитания не всегда страна обетованная, — неудачно пошутил я. — Есть теоретическая свобода выбора человеком страны обитания. Или обетования.
— Тогда, — подхватил он, — есть свобода страной мер воздействия на граждан, проповедующих свободу выбора вопреки выбору истории.
— Зачем воздействовать? — спросил я кротко.
— Духовная культура, — сказал он важно, — есть национальное богатство, а всякий человек это не только производительная сила, работник, нужный стране для увеличения его валового продукта и национального дохода, но всякий человек есть также носитель и хранитель духовного богатства, и если ты намереваешься уехать, стало быть, ты намереваешься, во-первых, стать дезертиром трудового фронта, и во-вторых, вором, который пытается скрыться с частью национального духовного богатства.
— Духовная культура принадлежит всему человечеству, — запальчиво произнес я, — всему миру, независимо, где эта духовная культура произрастает и какие плоды дает.
— Вот-вот — подтвердил он, — и если ты бежишь с нашим скарбом к врагам, стало быть, ты вдобавок еще и предатель.
— Тиражирование культуры не означает ее прибавления, — резонно заметил я, — и я, и ты, и другой — это не сама культура, а слепок с нее, слепок с части ее, и следовательно, не представляет ценности. Слепки можно делать с любых образцов. Сама же культура — это неразменный алмазный фонд.
— Червонец — тоже тиражирован от самого первого червонца. Однако он — эквивалент ценностей и вывоз капитала за границу.
— Если уж мы используем подобную терминологию, — возмутился я, — то позволь заметить, что наши духовные ценности давным давно переправлены за рубеж и пущены в оборот, и приносят прибавочную стоимость. Не нам, к сожалению. Что же касается меня как производительной силы, то в условиях всеобщей автоматизации и роботизации я не представляю интереса. Что до меня как изготовителя некоего интеллектуального продукта, то я готов производить его в другом месте обитания, скажем, в какой-нибудь маленькой независимой стране, и безвозмездно передавать свои продукты в наш национальный духовный фонд.