В деревне
Шрифт:
— Чтоб он и третью, Тунику!..
У меня язык не поворачивается сказать, а она все назвала своими именами, она, как кобыла у священника, была лишена всякого срама: и меня в краску вогнала перед сестрами, да и перед Туникой — та выдернула руки из ведра, отряхнула их и вышла из кухни, я побагровел.
— Хана! — готовый растерзать ее на части, я в присутствии сестер лишь сверкнул глазами; вид у меня, правда, наверное, был угрожающий, потому что она бросила горшки и, хотя и с улыбкой, выскочила вон.
Сестрам я ничего не обещал, но себе поклялся: на свадьбе Марицы меня не увидят.
О, если б меня в самом деле
Сестрам моим в конце концов удалось уговорить Тунику стать подружкой невесты, так что в то злосчастное воскресенье, когда Марица шла под венец, ее с самого раннего утра не было дома.
Поначалу все было нормально, как обычно бывало зимним воскресным днем. Я пристроился в кухне, там было потеплее, возился с корзинками, заплетал, подвязывал и то и дело поглядывал на Хану, хлопотавшую у очага и стряпавшую — после сретенья она заметно потолстела, — и, не меньше трех раз слышал, как Топлечка спускалась в погреб. Ну и вот, в сумерках, ближе к вечеру, послышались звуки гармоники Чрнка и скрипки Шмигоча. Я переходил из комнаты в комнату, но музыка заполняла все кругом, куда ни кинься, в любом углу слышны были возгласы сватов и задорные песни.
Засветло я подбросил корма коровам, помог Хане накормить свиней и отправился к себе, метался по тесной комнатке между забранным решеткой окном и кроватью, как медведь в клетке, слушал музыку, песни, крики подгулявших гостей, а потом, как был в одежде, улегся спать.
Пришла Хана и, наклонившись надо мной, нашла мою руку, которую я держал на груди, и с силой — мне такое в голову не приходило — положила себе на живот.
— Чувствуешь?
Я только отодвинулся.
— Чего отодвигаешься?
Я вздохнул.
Вздохнула и она.
И велела мне раздеться.
Поначалу мне не хотелось, чтобы она оставалась, но я уступил ей и позволил себя раздеть. В те зимние ночи после святок всем-то у меня была полна голова, только для Ханы в ней не находилось места. Угнездилось во мне что-то, что выводило меня из равновесия, все чаще и чаще прорывался у меня гнев. Гнев оттого, что мои ровесники, ребята, могут развлекаться, а я лишен возможности к ним присоединиться; тоска и грусть оттого, что дома у Хедлов пируют, а я сижу здесь, у Топлеков, поедом ем себя и не хочу, не смею выйти к людям. Я злился на своих домашних — из-за них я попал в такую передрягу, и чувство жалости к себе возрастало.
Перед уходом Хана распахнула окно, и звуки свадебного пира донеслись до меня столь ясно, как если бы пировали под самым моим окном.
— Какая светлая ночь! — воскликнула она, вдыхая полной грудью свежий воздух. — Все белое и словно искрится!
Словно на заре проснулась!
Опять послышались крики, казалось, на той стороне нарочно нас поддразнивали.
— Закрой! Простудишься! — сказал я. А она в ответ:
— Это Палек! Палек, он сватом вместе с Туникой!
— Пропади ты пропадом, да затвори! Какое мне дело до Палека!
Она закрыла окно и ушла — спать, а мне уснуть не удавалось: я вертелся, крутился на постели, с головой укрываясь одеялом, но сон ко мне не шел.
Потом, было уже довольно поздно, мне захотелось пить, из-за этой проклятой жажды я оделся,
собираясь пойти в погреб за вином. У Хедлов пьют, Топлечка вот напилась, почему бы и мне не причаститься! Оделся я, значит, и натянул не будничный, а праздничный костюм. А в погреб не пошел, потому что, выйдя в сени, заметил свет у Топлечки в каморке. «Проклятая, — бурчал я про себя, — подавись ты и вином и землей своей! Чтоб ты раз и навсегда ею подавилась!» Тихонько отворил я входную дверь, быстро прикрыл ее за собой и по скрипевшей при каждом шаге снежной целине направился к ярко освещенному дому, где пир шел горой.Идти было недалеко, но холод пробрал меня до костей. По дороге я раза два-три оглянулся, в окне у Топлечки виделся свет, и я снова и снова принимался ее проклинать. Это из-за нее я поклялся не ходить на свадьбу — и она же виновата в том, что свое слово я нарушил.
Подойдя к нашему дому, я подождал, пока музыканты заиграют и начнется танец, а потом вошел — зубы у меня стучали, как на морозе, — сперва в сени, потом в горницу. Первой мне попалась Ольга.
— Господи, Марица, мама, Южек пришел!
Она крутилась со своим кавалером и поворачивала голову то в мою сторону, то в сторону стола, где уже поднималась навстречу мне Марица с завитой головой и венцом в волосах, приглашая к столу. А я оставался столбом стоять, все пялили на меня глаза, и даже музыка, как мне показалось, зазвучала громче и озорнее. Марица вдруг вскочила на стол, я заметил, как Хрватов, жених, поддерживал ее, и, спрыгнув на пол — танцующие расступились перед ней, — стала пробираться ко мне. Она обняла меня, поцеловала сперва в одну, потом в другую щеку, такого еще не бывало у нас, на Хедловине.
— Господи Иисусе Христе, пресвятая дева Мария милостивая, Южек пришел! Господи, пришел! Мне так было плохо…
И она залилась слезами и ничего больше не смогла сказать. Обнимая, она потащила меня к столу между танцующими, потом вдруг передумала и положила руку на пояс, приглашая к танцу. Мы плясали с ней, танцу не было ни конца ни края, музыканты наяривали так, что, когда я наконец очухался и пришел в себя, все поплыло у меня перед глазами. Я видел мать: она стояла заломив руки с того самого момента, как меня увидела; я видел гармониста Чрнкова, он растягивал меха своего инструмента и подмигивал мне, по крайней мере мне так казалось; я видел Хрватова, поджидавшего меня за столом со стаканом вина; только Туники, Туники я нигде не увидел, правда, я не искал ее, вообще не думал о ней, когда танцевал, а позже, роясь в воспоминаниях, тщетно разыскивал среди гостей ее образ и не помню, нашел ли, осталась ли она у меня в памяти.
Музыкант отложил гармонику, и Марица повела меня к столам. Всем было хорошо, все шумно, как у Плоя, веселились. Я осушил стакан, который протянул мне Хрватов, и мне снова налили, и я вынужден был смеяться ради всех этих людей.
— Три ипостаси у господа бога, пей, Южек! — крикнул мне через стол дядька Юг, какой-то родственник по матери, которого сделали старшим сватом.
Никакие отговорки не помогали, я должен был пить, должен был смеяться. Потом Дядька Юг вспомнил о водочке, вылез со своего места, подошел ко мне, и снова я пил, за каждую ипостась господа бога в отдельности. Старший сват стоял рядом со мной, он обнял меня, заплакал и, тычась носом в ухо, стал внушать, как хорошо я сделал, что пришел.