Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Простите, не понял...

— Что же тут непонятного? — удивился он. — Первыми наш бордель абонировали жены ответственных работников. Это, собственно, базисная причина нашего взлета. Вы знаете, когда у нас человек становится ответственным работником, он при этом из совпадения случайностей или из страха перед увольнением оказывается импотентом. А мои мальчики все как на подбор... Правда, один год службы в моем заведении им засчитывался за три года и пенсионный предел был снижен до пятидесяти лет.

— Неужели на этой работе они у вас доживали до такого возраста?

— Не все, — согласился он, — но некоторые, особенно крепкие. Это вполне возможно при надлежащем

питании и медицинском обслуживании.

— В вашем заведении были фавориты? — спросил я без интереса.

— Конечно, — улыбнулся он, довольный. — Был один знаменитый. Его все звали ласково — «наш Лукич». Росту полтора метра с лысиной, ноги кривые и морда в рытвинах. Но — мастер. Пользовался колоссальным успехом. Жаль мужика. Зарезали прямо в борделе. Из-за ревности.

И видя, что мой интерес падает, он весело рассмеялся: — Вам все это кажется скучным, я понимаю, но я любил свое заведение. Мы его называли «Тихая пристань»... Бывали у нас и гастроли, — рассмеялся он. — Помню, выбросили нас, как десантников, в тайге, в районе Тунгуски, где угасало этнически уникальное племя. Пришлось осеменять. Но мы тогда хорошо заработали. А сейчас, — он горестно махнул рукой. — Сейчас пришло новое правительство и распорядилось закрыть все мужские бордели.

Он помолчал и добавил:

— Я уверен, они долго не продержатся.

Эту забавную историю рассказал мне сосед по отелю на Тенерифе, Канарские острова. Мы сидели на берегу океана. Внизу под нами ленивые волны лизали гладкие, как черные головы, камни. От воды исходил запах железа.

Я остановился здесь на три дня по пути в Британию. Сильвия забрасывала меня письмами, умоляя и требуя, чтобы я немедленно, немедленно вернулся, иначе она не знает, что с собой сделает. Это тяжело — ощущать, что ты кому-то позарез нужен. Я медлил, я смотрел в сытое плоское лицо океана, мне было грустно и в памяти всплывали строки Водсворта:

That blessed mood,

In which the burthen of the mystery.

In which the heavy and the weary weight

Of all this unintelligible world

Is lightened[146]...

ФУКУВАДЗЮЦУ МЕСЬЕ БОННЭ

«Люди хотят правды, но они не всегда знают, чего хотят».

Эта фраза тотчас бросилась мне в глаза с первой страницы толстой тетради, которую мне с улыбкой подал Асаи Сэйбо, когда я пришел в архив Никакай в поисках каких-либо следов пребывания месье Боннэ в Японии.

Еще в довоенные годы Пьер Боннэ тихо приплыл из Европы в целях культурного паломничества и застрял на долгие годы. Проникнувшись духом «бундзинга» периода Эдо, Боннэ сам стал графиком и поэтом, исповедующим мухо-дзико, правила без правил. И если его стихи не могли поколебать моей приверженности европейской ритмической традиции, то его гравюры «ишимай-э», отличавшиеся трансцендентной раскованностью, рождали во мне томительное предчувствие ожидания.

Гравюры и стихи не гармонировали друг с другом, и я полагал, что должны существовать какие-то мысли Боннэ, которые и явились бы связующим звеном между звуком и изображением. Короче говоря, я рассчитывал, что должна быть некая тетрадь, где Боннэ фиксировал то, что приходило ему в голову о жизни и человеке.

— Вы читали? — спросил я Асаи.

— Да, — вежливо ответил он. — Тотэмо кирей дэс. Очень

красиво. Но я не совсем понимаю по-французски. Боннэ-сан тысячу раз поднялся на Фудзи с этой тетрадью, и там, на вершине, записывал мысли, рожденные подъемом. Я надеюсь, он это делал не из статистического тщеславия.

— Вы правы, — сказал я. — Вадзавадза ми ни ику мэно ва най. Через пару дней я верну вам тетрадь.

В гостинице я с почтением раскрыл рукопись месье Боннэ. Там попадались и пустые страницы, и можно было предположить, что на этот раз на вершине Фудзи в голову автора не приходило ничего, достойного увековечения. И, как ни странно, это вызывало уважение: как часто мы кичимся мыслями, которые кажутся нам необыкновенными и не высказываемся из опасения быть непонятыми или, что еще хуже, быть понятыми неточно.

Вот некоторые из записей месье Боннэ:

«Самонадеянность науки, как, впрочем, и всего остального, почти всегда вызывает смущение и скепсис. Смущение оттого, что я лишен амбиций, которыми наука оделяет всякого, кто вступает в царство ее колдовских иллюзий. Скепсис вызывается тем, что, как я помню, именно наука ответственна за все большее вторжение искусственности в нашу реальную жизнь. Экспансия и агрессия неживого не возбуждает чувства благодарности, потому что обратной стороной иллюзии могущества является страх».

«Красота — духовная польза. Польза — телесная красота. Совершенство — соединение того и другого, и тогда оно оказывается практически ненужным, как пирамида Хеопса или идолы о. Пасхи, но именно благодаря своей ненужности существуют».

«Большинство людей, если оно большинство, беспринципно. Принципиальным может быть только одиночка. Это нравственный аристократизм, но о нем не знают, потому что вокруг царит демократия».

«История бытийственна, а бытие истории — мы сами. История обладает некоей правдой факта, но сам факт правдой не обладает и даже не ведает, что это такое — бытие. Бытие, факт, история могут соединиться в человеке, но человек признает факт, переживает бытие и отвергает историю. В этом случае он лишается правды истории, которая одевает голое бытие человека в одежды смысла».

«Принцип — навязчивая идея беспринципности. Беспринципность постоянно стремится к принципу, но не достигает его».

«Нет ничего такого, ради чего стоит специально ехать, чтобы посмотреть».

«Остроумие — непрактично, поскольку практическое — скучно, но скука — питательная почва остроумия, и чем жирнее, тем острее».

«Ум — практическое использование интеллекта. Интеллект — теоретическое обоснование ума. Но иногда так далеко от теории до практики!»

«Всякий бред — это модуль, помноженный на алгоритм».

Два дня спустя я вернул тетрадь Асаи Сэйбо.

— Благодарю вас, — сказал я, — это было любопытно узнать. Но я ошибался, я думал, это действительно фукувадзюцу, а теперь вижу, что это мандзай. От этого гравюры автора и стихи не перестанут мне нравиться. Более того, я убедился, что ради этого стоило подниматься на Фудзи сто тысяч раз. Скорее всего, графическое и поэтическое искусства месье Боннэ были крыльями, с помощью которых взлетала его бестелесная мысль.

— Я согласен с вами, — ответил Асаи, — но меня смущает одно обстоятельство. В реальности месье Боннэ вел записи в тетради почему-то на немецком языке, а тетрадь, бывшая у вас, это вольный французский перевод одного японца, который готовился к экзаменам в Сорбонну. И, кажется, подлинник он увез с собой в Париж. Я полагаю, что в этом случае при переводе что-то утеряно и на самом деле все мысли были много глубже.

Поделиться с друзьями: