ЖАНРЫ

Шрифт:

И на этих двух сантиметрах я себя поймала.

Я выпрямилась так резко, что он поднял на меня глаза.

— Что-то не так? — спросил он.

Всё, хотела сказать я. Всё не так. Я сижу напротив тебя, мокрая ладонями, с колотящимся сердцем, и хочу, чтобы ты меня раздел, а через несколько недель ты будешь уничтожен, и сделаю это я, и я знала это, когда хотела, чтобы ты меня раздел.

— Душно, — сказала я. — Можно открыть окно?

Он встал и открыл сам. Декабрь вошёл в комнату ледяным сквозняком, и я подставила ему лицо, и шею, и руки, и дышала холодом, как дышат после того, как чуть не утонул.

Холод — это моё. Холод я понимаю. Холод можно посчитать.

А

то, что творило со мной его тепло на расстоянии вытянутой руки, посчитать было нельзя, и именно это пугало меня до настоящего, животного ужаса — сильнее, чем мой собственный выключатель, сильнее, чем то, что я делаю, сильнее всего.

Я десять лет вынимала из себя всё, что мешало довести расчёт до конца. Гнев. Жалость. Страх. Я стала чистой и точной, как хороший инструмент. Я думала, что во мне больше нечего вынимать.

А внутри, оказывается, всё это время сидело тело. Молодое, голодное, ничего не знающее про пятнадцатый год. Тело, которому двадцать пять и которое ни разу за эти двадцать пять лет толком не жило, потому что я ему не разрешала, — и оно сейчас впервые требовало своё, громко, бесстыдно, не слушая никаких моих доводов про отца, про счёт, про то, кто этот человек у окна.

Телу было всё равно, кто он.

Телу он нравился.

И я ненавидела своё тело за это так, как никогда никого не ненавидела, — даже его.

Я ушла в тот вечер, не дождавшись, пока остынет.

Я почти выбежала — собрала сумку слишком быстро, сказала про метро какую-то ложь, не глядя на него, потому что если бы посмотрела, то увидела бы его рот, а если бы увидела рот, я за себя не отвечала.

В лифте я прислонилась лбом к холодному зеркалу.

Лицо горело. Под ним — то же спокойное лицо: две косы, очки, тихая Климова. А под лицом — пожар, которого никто, глядя на меня, не заподозрил бы. Я всегда этим гордилась — тем, что под моим лицом не видно ничего. Сегодня я впервые поняла, как это работает с другой стороны: можно сгорать заживо и выглядеть как девочка, которая боится метро.

Дома я разделась сама. Холодно, зло, по-деловому. Встала под душ и сделала воду такой, чтобы стучало по коже, чтобы выбило из меня это, чтобы вернуть себе своё единственное состояние, в котором я работаю, — холод.

Не выбило.

Я стояла под водой и хотела его. Тупо, телесно, без всякого разрешения сверху. И знала, что завтра приду в восемь, и буду ждать семи, и снова буду смотреть на его рот.

Я вышла, не вытираясь, мокрая, села на край кровати в тёмной комнате.

И сказала вслух, в пустоту: «Ещё не сейчас».

Письму это не нужно — письмо знает свой день и без меня, его не отозвать и не отодвинуть, ему всё равно, что я тут шепчу. Я говорила это себе. Сквозь зубы, со злостью. Это было единственное холодное, твёрдое, моё, за что я могла сегодня держаться, чтобы не сойти с ума: напомнить себе, что тот день ещё не настал. Что у меня ещё есть время.

Раньше «ещё не сейчас» означало «потерпи, скоро он заплатит».

В ту ночь, мокрая, злая, с колотящимся где-то очень низко сердцем, я впервые услышала в этих словах другое.

Ещё не сейчас.

Ещё немного его.

Ещё держусь.

Глава 8. Глеб. Не всплыло

Я не сразу понял, что начал ждать вечера.

Это нехороший признак. Я много лет живу так, чтобы не ждать ничего и никого, — ожидание делает человека уязвимым, ожидание — это маленький рычаг, за который тебя в нужный момент возьмут и повернут. Я этот рычаг в себе срезал давно.

Я ничего не жду. Мне приносят, я беру.

А тут поймал себя на том, что в шесть начинаю поглядывать на стеклянную стену между нашими кабинетами — там ли ещё она, не собралась ли уйти. Я устроил эту стену, чтобы держать её в поле зрения, как держу всё важное. А ловлю себя на том, что смотрю сквозь неё не как надзиратель, а как мальчишка, который считает минуты до конца уроков. В шесть. В половине седьмого. Без четверти семь, когда мои десять начинают собираться и гасить лампы. Я жду, когда они уйдут и мы останемся вдвоём в пустой конторе, над городом, при двух лампах.

Я понял, что жду. Впервые за много лет — жду человека.

Меня это разозлило. А потом, к собственному удивлению, перестало злить.

Это второе было хуже первого.

Я возил людей домой не больше пяти раз в жизни. Дом — это позиция, а позицию не показывают.

Её я привёз в первый же вечер. И до сих пор не понимаю зачем.

То есть понимаю — я всё про себя понимаю, это моё единственное настоящее имущество. Я привёз её, потому что она написала ту работу.

Мне принёс её мой человек — кусок чужой работы из недр холдинга Северова, между делом, в общем списке. Я открыл её поздно вечером, дома, у окна, с бокалом, без всякого ожидания — так листают почту перед сном. И забыл про бокал. Я сидел и читал её, как читают не отчёт, а письмо от человека, которого узнал. Я в своей жизни видел три, может, четыре такие вещи. Чисто, точно, ни одной лишней детали — так строит тот, для кого аккуратность не профессия, а способ дышать. У меня даже что-то сжалось внутри, чего давно не сжималось: зависть пополам с радостью, как у старого музыканта, который вдруг услышал, что где-то ещё умеют играть чисто.

Я такое узнаю с первого взгляда. У меня по образованию инженерная голова, на верхней полке дома десять лет стоит трёхтомник, который я купил мальчишкой и до сих пор иногда снимаю, и я давно живу с простым убеждением: некрасивое не бывает правильным. Уродство — это всегда ошибка, спрятанная под слоем оправданий. Мир в основе устроен красиво. Кто строит красиво — тот не врёт.

Эта девочка строила красиво.

И это было единственное, чему я в людях по-настоящему верю.

Я навёл справки. Питер, мать, институт, два года у Северова, ровное прошлое, гладкое, как стёртая монета. Слишком гладкое. У живых людей так не бывает. Я люблю слишком гладкое — за ним всегда что-то прибрано, а я уважаю тех, кто умеет за собой прибирать. Мы одной породы.

Я и привёз её, чтобы рассмотреть породу вблизи.

А теперь не отпускаю по вечерам и вру себе, что это всё ещё про породу.

Она сидит напротив и не боится меня.

Этого я не встречал давно. Меня боятся — не потому, что я страшный, а потому, что я быстрый: люди чувствуют, когда собеседник просчитывает их быстрее, чем они успевают открыть рот, и им делается неуютно. Они начинают суетиться, доказывать, нравиться.

Она не доказывает и не нравится. Она сидит ровно, руки на коленях, и считает меня в ответ — я это вижу, я же сам так делаю. Мы сидим друг напротив друга, двое людей, которые в любой комнате считают выходы, и каждый знает про другого, что тот считает, и от этого почему-то не холодно, а наоборот.

Я показал ей работу, которую собирался подписать. Она нашла изъян за четыре минуты. Маленький, мерзкий, такой, что обошёлся бы мне в неприятный разговор через полгода. Никто из моих десяти его не увидел. Я плачу этим десяти очень хорошо.

Поделиться с друзьями: