Пансионат
Шрифт:
— Из лимона можно компот сварить. — Теперь уже пани Маля не желала сдаваться. — Вкус все равно останется. Моя мама…
Директор, который не был доктором Левиным, махнул рукой, словно отгоняя ее:
— Да я о серьезных вещах, а вы мне о компоте.
Он закрыл глаза и постоял так несколько минут, не позволяя нам уйти. Наконец прошептал, не отнимая ладоней от лица:
— Некоторые умники полагают, будто человек из цельного куска бронзы сделан, точно какой-нибудь голем. Что ничего на нем не остается, ни малейшей трещины, ни вот такусенькой царапины. А в нем все отпечатывается, точно в мягкой глине. Все долгие тысячелетия, начиная с Авраама и Сары. Хватит уже!
Он ушел в свою комнату. В столовой снова потемнело.
Пани Маля больше ничего не говорила.
Потом я уснул.
Туман, сизый и плотный, продолжал густеть. Он был похож на желе, полностью заполнившее огромную стеклянную
Мы сидели в его середке, а время удлинялось и лениво растягивалось, то текло вперед, то замирало в произвольной позе, и тогда казалось, будто жизнь застывает вместе с ним.
В то лето телевизор в клубе снова испортился, и в недрах выпуклого кинескопа булькала сплошная серо-бурая магма. Сонливость окутывала темные комнаты, выскальзывала сквозь замочные скважины в коридоры второго этажа, а оттуда на верхние, недоступные террасы, где дремали, прильнув к расщелинам потрескавшейся стены, волосатые ночные бабочки.
Старики ругались на чем свет стоит. Пани Ханка, которая жаловалась на ревматизм, то и дело просила доктора Кана прописать ей новые лекарства, хотя по причине воцарившегося вокруг хаоса их все равно невозможно было купить. Отменили ближайшие лекции, поскольку из-за дождя и ураганного ветра никто не смог бы к нам приехать. Доктор Кан спорил о чем-то с доктором Каминьской, а пан Леон упорно крутил ручки старого радиоприемника в поисках последних прогнозов, а потом отправлялся в канцелярию, требуя от руководства, чтобы оно, учитывая пожилой возраст клиента, а также тот факт, что значительная часть оплаченного отдыха прошла под знаком предсказуемой метеорологической катастрофы, рассмотрело возможность возвращения хотя бы части курортной наценки. Затем часами обсуждал результат своих тщетных переговоров с бабушкой, паном Абрамом и пани Течей. Только пан Хаим спокойно посапывал над книжкой, листая страницы, но голова его то и дело безвольно опускалась на грудь, и тогда из недр раздавался глухой таинственный рокот, словно что-то трепетало внутри пана Хаима, не в силах вырваться наружу.
В эти дни хаоса все были очень заняты, все погружены в решение проблем, которые ни в коем случае не следовало откладывать на потом, все разбредались по закоулкам дома, без конца сновали вверх-вниз по лестнице или, наоборот, неподвижно сидели в своих креслицах в клубе, дожидаясь изменения погоды и выслушивая отчеты пана Леона о том, что происходит в большом мире. Это было удивительно, потому что город стал казаться таким далеким, относящимся к иной реальности, он не привлекал внимания, которое теперь сосредоточилось на вещах значительно более конкретных и осязаемых, с которыми мы сливались в единое целое. Те места перестали существовать, сохраняясь лишь в памяти собравшихся, точь-в-точь как те площади, улицы и дома, которые обсуждались во время полдников у дяди Моти и названия которых с благоговением извлекались из глубин давнего сна.
Про меня все забывали. Единственное, что мне оставалось, — одиноко смотреть в высокие окна столовой, за которыми в розово-голубом зареве растекались куски еще несформировавшейся материи. Туман то опускался, то поднимался, а его молочные языки танцевали в пространстве. Капли воды стучали по трубам или оседали на проволоке громоотводов, набухшие и тяжелые. Грязные лужи подбирались к ступенькам террасы: небо и земля колыхались там среди пузырей, выраставших из темной жижи, которая то и дело вздымалась, словно пытаясь что-то исторгнуть из своего бездонного чрева, и тут же, видимо отказавшись от первоначального замысла, в несколько чавкающих глотков захлопывала пасть, оставляя лишь нечеткие круги.
В такие окутанные туманом дни я встречал в саду пана Абрама с паном Леоном, которые страстно обсуждали какие-то свои темы и толковали мне об устройстве Вселенной. Они сидели на скамейке у самого крыльца, один повыше, другой пониже, одинаково старые. Сажали меня между собой и принимались сплетать истории, которые я мог слушать без конца. И мне никогда не мешало, что пан Леон в который уже раз повторяет один и тот же рассказ о философе Барухе Спинозе, доказавшем, что Бог есть не более чем суеверие древних раввинов, или что пан Абрам нипочем не желает признать его правоту и упрекает пана Леона, что тот совершенно не разбирается в философии. В эти моменты все отходило на второй план, окружающий мир исчезал, никто меня не звал, и никакое беспокойство неспособно было смутить мою внутреннюю радость. Я трепетал от возбуждения, внимая каждому слову и укладывая их перед собой, как укладывают элементы магического квадрата, а те слушались меня легко и просто, как не случалось никогда больше.
Берешит бара Элохим… — говорил пан Абрам на непонятном языке. Как там дальше?.. Эт а-шамайим веэт а-Арец. В начале сотворил Бог небо и землю. Остальное можно
вычислить при помощи дедукции. Мне нравилось слово «дедукция», я громко повторял его, шлепая языком по зубам. Пан Абрам тем временем терпеливо описывал дальнейшие судьбы божественного акта творения. Когда он говорил все это, мне казалось, что вокруг его круглой головы кружат незримые снежинки. Пан Абрам напоминал подхваченного вихрем воробья, который на мгновение присел передохнуть на краешек скамейки. И я замирал, опасаясь, что малейшее мое движение заставит его упорхнуть, не объяснив, каким образом Господь Бог управился со своей работой. Но спугнуть пана Абрама было не так-то просто, он продолжал свою историю, а наш сад, прежде пустой, зеленел, распахивая навстречу солнцу разноцветные лепестки цветов и бахромчатые листья папоротника, наполнялся сочным запахом травы и одуряющей горечью можжевельника. Вокруг нас все прибывало предметов, которые я прежде не умел разглядеть, словно они становились различимы лишь благодаря повествованию пана Абрама.Часы шли, пожалуй, медленнее, чем обычно, а перед нами шествовали звери и морские гады всех мастей, которых Господь создавал во время нашей беседы. Но я тогда, вместо того чтобы любоваться этими чудесами, разглядывал лицо пана Абрама, его уши, торчащие в стороны, словно капустные листья, сморщенные веки, почти закрывавшие глаза цвета выцветшего миндаля, и щеки, изрезанные сеточкой красноватых сосудов, через которые утекала жизнь. И следил за движениями его синеющих губ, которыми он произносил все слова своей истории — словно старый пан Абрам должен был в одиночку объять все сотворение мира. И напряженно ждал, успеет ли он дойти до конца, прежде чем капелька белой слюны, собравшаяся в уголке рта, упадет на землю, а усталый пан Абрам встанет со скамейки и уйдет по аллее прочь.
Но он не уходил, а начинал рассказывать, как Богу пришло в голову слепить из глины Адама, первого человека, поселившегося в красивом саду, где росли экзотические деревья, а на них прекрасные плоды, которые Адам мог рвать сколько душе угодно, потому что их всегда было вдоволь, и где солнце светило без конца, не так, как у нас. А когда я спрашивал, почему мы не остались там жить, ведь человеку не могло быть плохо в саду, который Бог посадил специально для него, пан Абрам добавлял тихо, так, чтобы не услышал пан Леон, что Адам с женой однажды сорвали плод, который им запрещалось есть, Господь рассердился и велел им поселиться в другом месте.
Мне совершенно не нравился такой жестокий Бог, который выгнал Адама из его сада. Ведь раз так, то, может, он и нас в один прекрасный день выгонит, куда нам тогда деваться? И я переставал слушать пана Абрама и поворачивался к пану Леону, который только того и ждал: Бог создал человека! Слепой и хромой, тоже мне история! Он сдвигал свои кустистые брови и сурово смотрел на меня, а я, хотя обычно мне при виде пана Леона хотелось смеяться, боялся с ним спорить, когда он с грозным видом говорил о Боге. Бог создал человека… А кто создал Бога? Не знаешь? Я не знал. Пан Абрам, видимо, тоже не знал, иначе наверняка сумел бы мне объяснить и начал свою повесть с начала, то есть с того момента, когда кто-то создал Бога, который потом придумал небо и землю, деревья, цветы, зверей и, наконец, Адама и его жену. Я тоже не знаю, радовался пан Леон. Не знаю, потому что Бога не существует! Сперва я этого не понимал и поэтому спросил своего учителя: ребе, а откуда взялся Бог, было ли что-то раньше? Другой Бог, больше нашего?
Я слушал пана Леона. И представлял какого-то большего Бога, который создал этого, который потом создал небо и землю, слепил его из глины, как этот, наш, слепил первого человека. Но кто создал того, большего, Бога? Бог, который еще больше и сильнее? А он был первым или, может, существовала бесконечно длинная череда Творцов, стоявших друг за другом, и каждый предыдущий был больше и сильнее следующего?
Когда я принимался задавать подобные вопросы, пан Абрам ничего не отвечал, а пан Леон только недовольно махал рукой. Дело в том, что пан Леон не любил говорить хорошо о Господе, поскольку, когда он тогда спросил о нем своего учителя в хедере, реб Пинкус Менахем так разволновался, что выгнал маленького пана Леона с урока, а потом отец пана Леона выдрал его за грех и позор, который тот навлек на их набожный дом. Еще несколько лет пан Леон спорил с Богом, ибо ему, несмотря ни на что, все же очень хотелось как-то объяснить существование Бога, но когда отец, обнаружив у него книгу Спинозы, выпорол пана Леона розгами и выгнал из дому, тот решил, что в его случае Господь повел себя недостойно. Ведь пан Леон столько времени и сил посвятил размышлениям о божественной сущности, а Господь молчал и даже пальцем не пошевелил, чтобы защитить его. Вот так пан Леон обиделся на Господа Бога. Но к тому моменту, когда я познакомился с паном Леоном, он уже разлюбил Спинозу и утверждал, что верить нужно исключительно ученым, которые давно выяснили, каким образом создавался мир, и доказали совершенно достоверно, что никакого Бога в нем нет.