Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пан Абрам молчал, а повеселевший пан Леон начинал свою лекцию о звездах. Он разворачивал передо мной на скамейке большое полотнище газеты и мягким карандашом рисовал точки, кружки и линии, которые расходились в разные стороны, порой пересекались, а иной раз мчались наперегонки, образуя неразборчивые иероглифы, с множеством размашистых зигзагов и переплетенных петелек. Издали это напоминало шершавые бородавки, украшавшие смуглое лицо пана Леона. Вот наша планетарная система — он хлопал ладонью по центру страницы и надувался от гордости, видимо, при мысли, что создание Вселенной — также и его заслуга. Я пытался разобраться в этих ученых каракулях, и порой мне даже казалось, что в клубках линий я вижу светлую точку нашего Солнца и шарики планет, блуждающих вокруг него по яйцевидным орбитам. Но картинка быстро теряла четкость, небесные тела и их траектории, столь ловко вычерченные паном Леоном, исчезали где-то между строк,

терялись там и гасли, словно кусочки выгоревшего шлака. Ничуть не смущаясь этим, пан Леон продолжал урок. Он выкладывал на земле орехи и дикие яблоки, соединяя их палочками в созвездия Большой и Малой Медведиц. А рядом немедленно творил новые: созвездие Кассиопеи из пяти крупных шишек и раскидистого Ориона, чей пояс сиял кистями перезревшей рябины. И не успевал я оглянуться, как сад превращался в небеса, на фоне которых мчались вперед, средь туманностей клевера, кометы и метеоры из косточек черешни и кусочков шерсти. Шарики одуванчиков щедро осыпали их звездной пылью, а космический ветер нес его частички дальше, к кучам сухих листьев у забора, на самый край галактики.

В те времена Вселенная была перед нами открыта, и мы с паном Леоном навещали самые дальние ее закоулки, присаживаясь по мере надобности на какую-нибудь не слишком горячую звезду — перевести дух. А поздней ночью, вооружившись телескопом, который пан Леон искусно соорудил из тубуса, устраивались на одном из верхних балконов, чтобы наблюдать чудеса природы. И ничто нас не пугало, даже выстроившиеся в ряд планеты нашей системы, что якобы предвещало — так твердили на Земле — грядущие катастрофы и несчастья, каких нам еще не доводилось переживать. В ту пору мы уподоблялись ученым из рассказов пана Леона, по движению одного скалистого обломка на небосклоне способным судить о дальнейшей судьбе всего космоса, и даже, возможно, определить приближение его конца.

Вот видишь, не требуется никакой Бог, чтобы узнать все это! Пан Леон радовался, как ребенок. Разве спутники обнаружили в космосе Бога, разве Гагарин его видел? Нет! А ведь оттуда, говорят, видно лучше всего! Лучше всего! Потому что на Земле-то он прячется, так ловко, что даже величайшие умы не в силах ничего отыскать. Даже при помощи электронного микроскопа! Он громко смеялся и начинал все сначала: что сперва был большой шар материи, который расширился до гигантских размеров, чтобы внутри уместились мы все — я, бабушка, пан Абрам и пан Леон. И те, кто живет далеко от нас, в других городах или жил давным-давно, в далекой галактике. И те существа, которые появятся на окраинах космоса, когда нас тут уже давно не будет, когда наша Земля и все, что на ней создано, перестанет существовать.

Я вглядывался в черноту неба, а оно лежало передо мной, как на ладони, и я спрашивал пана Леона: «А за ним, дальше, что-нибудь есть? Еще одно небо? А потом еще? А что значит, что Вселенная вечна, что она не имеет ни конца, ни начала?» Я не мог уразуметь его слова и чувствовал, что от всех них у меня кружится голова. Бесконечность вечной материальной Вселенной, о которой пан Леон рассказывал с такой страстью, была столь же непостижима, как истории пана Абрама о Господе Боге. И я с ужасом понимал, что никогда как следует их не пойму.

Порой случалось и так, что, когда они разговаривали о Боге и о мире, пан Леон смотрел на пана Абрама косо, а пан Абрам так упорствовал, что на лбу у него становился виден пучок вен.

Они напоминали воробья и галку. Дискуссия о началах мира, видимо, наводила их на мысль о совершенно других, более мрачных делах. В такие мгновения они забывали о моем присутствии, а я ощущал возникшее между ними напряжение и понимал, что все эти вопросы значат для них куда больше, чем можно было судить по шуткам, которыми они перемежали свои тирады. Словно их истории — о деревьях, птицах и звездах, сияющих на ночном небосклоне, — имели второе, скрытое от меня дно. Все это витало между словами, в безмолвном и разреженном воздухе.

А когда туман рассеивался, они снова брали меня за руки, и мы шли через сад, я в центре, они по бокам, закутавшись в осенние пальто. И пан Абрам стучал посохом по вскопанной земле, так что комья летели во все стороны. И ходили мы от террасы до самого конца сада, до железнодорожных путей, где когда-то, на самом дне моей памяти, росли кусты сочной ежевики. И пан Абрам велел мне называть все, что росло в саду. Я распознавал растения по форме листьев, но пан Абрам велел придумать для каждого имя, которое будем знать только мы трое. И больше никто, даже бабушка или пани Теча. Секретные имена цветов и грибов. И если мы о ком-то из них забудем или когда умрем и уже ничего не будем помнить, то никто не разгадает их истинного звучания и они попадут на склад пропавших имен, разделив судьбу множества тех, что были даны до нас.

И я ходил по аллейкам и называл каждую сосну и каждую веточку вереска.

Не знаю, сам ли я придумывал эти имена или находил их там, присыпанные землей, среди пучков травы, подброшенные заранее, за много лет до нашей прогулки. И потом смотрел, как на рассвете, с восходом солнца, когда его первые лучи робко касались крон сосен, сад наполняется именами, наполняется по самые края, до границ возможного, а затем расширяется и охватывает весь неведомый мне мир. И стоит — перед пансионатом, между крыльцом и железнодорожной станцией, — толпа теток и дядей, стоят дюжины панов Леонов, панов Абрамов и двойников доктора Кана, отряды бабушкиных подруг, дедушкиных и дяди Мотиных кузенов и все сестры пани Цукерман. Стоят и глядят на меня, в то время как день еще сливается с ночью, на краю тьмы, которая перекатывается над бездной черными волнами.

* * *

Луч света, вплетенный в прутья изголовья, полз к ногам, завернутым в рыжеватое одеяло. Двинулся дальше, миновал табуретку с тазом и дорожное барахло, которое я бросил у стены после приезда, и перебрался аж за край двери. В комнату вливался свет, прикрывая следы последних часов, недель, а может, даже лет, словно ночь продолжалась гораздо дольше, чем это обыкновенно случается.

Я лежал неподвижно, глядя на коричневатый подтек на потолке и дожидаясь, пока монотонное шуршание металлических граблей смахнет с меня остатки сна. За домом раздавались отдельные птичьи голоса. Они перекликались довольно долго, потом умолкли, может, птицы готовились к отлету перед скорой зимой. Проехал поезд, снова не остановился. Наша маленькая, забытая станция с облезлой табличкой. В конце весны мы высаживались на ней, нагруженные чемоданами и узлами, клетчатой дорожной сумкой с моими игрушками и темно-синим саквояжем с плиткой, кипятильником и дюжиной термосов, и тащили все это дальше, по песчаной аллее. Запасались на несколько месяцев, до первых холодов, таких, как теперь, когда листья в саду начинали утрачивать сочный зеленый цвет. Тогда мы сразу собирались домой, потому что приближалась зима. В пансионате не бывало ни весны, ни осени. Я, во всяком случае, их не помню. Все умещалось в разгаре лета или разгаре зимы. Остальное покрывал туман. Туман, такой густой, что хоть ножом режь. Так говорил о нем пан Леон.

Я встал у окна, на безопасном расстоянии от стекла, за складками шторы. Опасаясь, что кто-то — случайный прохожий или приезжий — примется внимательно изучать фасад, высматривая скрывающиеся за ним проявления жизни. В невесомом, ставшем прозрачным свете я видел вдалеке местного садовника, убиравшего с дорожек шишки. Он делал это торжественно, исполненный внутреннего достоинства и покоя. Сгорбленный старик, опирающийся на грабли, напоминал пана Якуба. Он методично собирал свой урожай и сгребал в аккуратные кучки, словно эти шишки могли кому-нибудь пригодиться. Ни разу не посмотрел в мою сторону. То отдалялся, то приближался, иногда смотрел на небо, а затем вновь устремлял взгляд на дорожку. На нем был длинный, прикрывавший ботинки белый халат, вроде тех, что носят скорее аптекари, чем садовники. Он тревожно белел на фоне зелени. Словно в можжевельник на мгновение залетела светлая птица, неземная, сплошь из пуха, через который просвечивает солнце. Я знал, что она появилась тут случайно, заблудилась, и, едва оглядевшись, улетит, хлопая крыльями, подхваченная первым же порывом ветра.

Кроме него, в саду никого не было, никто на меня не смотрел. И тем не менее я чувствовал, что совсем рядом, за стеной, прячутся они. Я знал, что они не спят, живут тут тайно, сидят на корточках в шкафу, схоронившись за одеждой, или в кладовке для метел и, вжавшись в угол, стараются дышать как можно тише. Точно доктор Кан, когда он прятался у себя дома за атласной ширмой. Я бегал по гостиной, слушая, как тетки и бабушка кричат «тепло-холодно», и притворялся, что не вижу его коричневых полуботинок. А доктор Кан очень любил прятаться и, видимо, был убежден, что это получается у него совсем неплохо, так что я заглядывал под стол и за буфет, не обращая внимания на подсказки, чтобы не портить всем удовольствие и подольше его не обнаружить. И помню, как доктор Кан, который немного скучал в своем углу, наконец выходил и окидывал меня притворно суровым взглядом, так что я убегал от него в мрачный лабиринт комнат, забыв, что там меня тут же обступят тени с картин, искушая остаться в их безмолвном краю.

Я хотел услышать стук жалюзи и шорох открываемого окна, вселяющие надежду, что мои соседи утратили бдительность и наконец выйдут на один из бесчисленных балконов, но ничего подобного не произошло, хотя я ждал до полудня, пожирая глазами ржавеющие на ветру сосны.

Никто не появился, сад был пуст, окна закрыты. Быть может, все прячутся в столовой или в клубе, как в прежние времена, собравшись вокруг испорченного телевизора, под фреской с картиной из еврейской истории? Может, стоит поискать их там? А если не там, то где?

Поделиться с друзьями: