Место под облаком
Шрифт:
— Да и какие теперь поездки, мама. Дела… Дороги, должно, теперь же не будет долго, видишь, какая слякоть, автобусам не проехать скоро.
— Снег ранний, распутица долгая, известно. И чего Клавдия осерчала, не знаю, — сказала мать, коротко, кротко и недоуменно глянув сыну в лицо. — Другой месяц не едет. К Родимушке эна… — она осеклась.
Сын молчал. Разве объяснишь?
— Пойду я, Колюшка. Озябла спиной.
— Не спеши. Тихонько. Вот сапожки-то я тебе резиновые синенькие привез, чтобы по грязи, чего не одеваешь?
— У! — улыбнулась мама всем лицом и отмахнулась обеими руками. — Куда мне, больно ясные. Холодно в резине-то.
— В чулане износу не будет.
Посмеялись, помолчали.
Николай наклонился, поцеловал холодными губами сырой лоб матери, та приникла слегка — словно ветерком ее качнуло — хотела что-то сказать, но, коротко махнув рукой, кивнула еще разок, тронула углом платка глаза и пошла потихоньку маленькими шажками по краю запорошенной дороги, оставляя неожиданно большие
«Ну вот что это, с чего?» — сердился Николай Иванович на подступавшие к горлу слезы. Он вспоминал, что отец и старший брат, и дед Клавдии, все помирали в ноябре.
Последнее время, прощаясь со своей матерью, Николай Иванович всякий раз испытывал все более щемящую к ней нежность — и горечь, даже вину какую-то, словно не успел сказать что-то важное, охранить, приласкать, что ли… Он смотрел долгим взглядом вослед старушке. Силуэт ее быстро становился расплывчатым, размытым снежной пеленою, кажется, даже двоился, готовый вот-вот исчезнуть за плотной белой завесой. Николай Иванович с усилием, щуря глаза и непроизвольно вытягивая шею, всматривался, смаргивая влагу и как бы заново наводя резкость, но так и не получалось, снег, что ли, все застит? Или в самом деле сильно устал? Какая-никакая, а почти два дня работа была: там прибить, сям подправить да подкрепить, тут залатать, курятник почистить. Зима все-таки на дворе. Слабость, разбитость в теле. Да и сердечко пошаливает, быстро уставать стал. Курить надо бросать.
Он поежился, торопливо поднялся в салон, показалось в нем холоднее, чем на улице, и, устроившись, стал смотреть через слегка запотевшее окно на медленные хлопья, пухлое низкое небо над неопрятным полем, неаккуратные косматые скирды соломы.
Недалеко от обочины нехорошей какой-то кучей лежала пропавшая теперь кормовая свекла. Скоро мама придет в свою маленькую избу, включит телевизор с веселой передачей «Аншлаг», залезет на печку, а там урчит и ластится кот — старый, медлительный, сильный, уши ободраны в мартовских драках, один глаз с маленьким бельмом прикрыт навсегда. Может быть, она затеит лежанку; конечно, надо сырость прогнать. «Газет я ей привез, чтобы окна как следует заклеить. Два половика новых. Сепаратор починить не удалось, в городе отремонтирую. Коровенка старая, да и не по силам, надо будет сдать ее на мясо, прикупить две козы, хватит. Банька разъехалась, ну это теперь только весной если…» Хорошо бы на ручье, он рядом, на задах, плотнику соорудить. Бабка Родимушка, богомольная, вековечная подружка заглянет на огонек посидеть. И будут в вечернем домашнем полумраке играть и прыгать добрые тени по стенам, потрескивать, шипя и стреляя сырые дрова, в деревне говорят «дровы», и красные подвижные призраки, отблески огня лежанки, домашние боженята заиграют на боковине печи, половиках, занавесках… Родимушка про свою заботливую внучку примется долго рассказывать; нет, лучше бы этого не надо, а то опять расстроится мама. У Родимушки еще трое взрослых внуков, они не приезжают никогда, один офицер, один начальник, один пьяница.
Покойно и тихо становилось в сердце от простых дум, от вида давно знакомых очертаний леса, полей, дороги, стогов… Сквозь мутноватое слезящееся стекло все виделось нечетким, размытым, но воображение и память легко достраивали все, что скрадывалось снежной пеленой и сумраком, и этот такой сирый и неуютный сейчас мир уже снова казался единственной нужностью на свете, покидать его, даже ненадолго, не хотелось. «Да что я, это же все мое родное, и никуда не денется, пока я жив. Вот выпрошу отпуск к Новому году, приеду к маме и проживу весь месяц. Нет, никак нельзя, зимой обещали подработку на лесопилке. Можно взять недельку за свой счет», — улыбаясь, подумал Николай Иванович, и все существо его внезапно охватила теплая умиротворяющая радость, и непонятно было, откуда она взялась, чем вызвана, такая желанная и целительная, ведь ничего особенного и не произошло и не подумалось. Что-то похожее на праведный и безмятежный сон дурманило, обволакивало душу; успокоилось даже колотье в боку; обрывки приятных, но уже прошлых мыслей путались, ускользали… Задремал Николай Иванович: еле брезжит утро, около пяти, в избушке полумрак, мама достает из печки сковородку с румяным блином, Николай Иванович берет его, намасленного, с тарелки и макает в затируху из земляники и сливок…
И почти сразу его разбудил неровный шум мотора.
Мгновение спустя автобус дрогнул, осел и, скрипя, стал набирать скорость, вразвалку покатился по трудной дороге.
Тепло и уютно было Николаю Ивановичу. Только левое ухо, что оказалось прижатым во сне к стеклу, слегка побаливало. «Значит, поехали?» — со смутным сожалением подумал Николай Иванович. Он достал из газеток пирожок с клюквой и медом, еще тепленький, с аппетитом съел. Капли меда с газетки слизал. Подумал, прислушался к себе; съел еще один. Яичко облупить? Не, попозже. А еще есть поллитровая банка тушеных в сметане рыжиков, сам собирал позавчера. «Домой привезу, Клавдия уважает».
Николай Иванович осмотрелся.
Когда же набралось столько народу?
Впереди несколько женщин разговаривали все разом. В проходе стояли две корзины с рыжиками, одна с клюквой. Худой старик в съехавшем набок истертом треухе дремал рядом, по-детски бунькая бесцветными губами. Знакомая учительница,
сидевшая впереди через ряд, бурно листала трепыхавшийся журнал, словно ей срочно нужно было найти в нем нужный текст, причем все время оглядывалась по сторонам и назад.— Здравствуйте, — сказал Николай Иванович.
— Здрасьте, — коротко процедила учительница.
Николай Иванович вспомнил, что ехать ему почти два часа, и пристроился было опять вздремнуть, чтобы время скорее прошло.
Но тут автобус остановился у какой-то деревни и в обе двери шумно ввалилась цветастая ватага молодежи. «Студенты на картошке, — подумал Николай Иванович. — Сейчас петь начнут». И, словно в подтверждение его мысли, чуть устроившись в задней части автобуса, компания громко и бодро грянула: «Трр-ренируйся, бабка, тр-ренируйся, Любка, трренируйся ты моя… сизая голубка!» — и так несколько раз. Бабка или Любка спрашивали, а чего им тренироваться, но компания на этот резонный вопрос не отвечала, а только с развеселым упрямым упорством уговаривала, чтобы те тренировались. Благообразный дядька в старинном габардиновом плаще, по виду студенческий начальник или руководитель, весьма староватый, впрочем, для таких должностей, чудно подергивал плечами, тоже почему-то пел, с явной неприязнью поглядывая на своих студентов; смотреть на дядьку было неприятно, он фальшивил вообще. «Глупотня какая-то, — беззлобно удивлялся Николай Иванович, окончательно теряя желанную сонную вялость. — Бывают же такие бестолковые песни. Ерундистика, галиматья. Чего им тренироваться? Но ведь мои мальчишки тоже без конца ужас какой-то слушают на своих кассетниках. Ры-ры-ры, ды-ды-ды, бум-бум, трах-трах, и все не по-русски… Я даже по телевизору такого не слыхал, хотя там тоже ничего в их песнях не разобрать, «я была на Венере, я была на Венере». Как это так — на Венере? «Я уж взрослая везде, ты целуй меня везде», в очко, что ли, целовать надо? То ли дело: «когда имел златые горы и реки, полные вина, все отдал бы за ласки, взоры, и ты владела мной одна»… хотя тоже… какие златые горы? Ничего не понять в нынешней молодежи».
Николай Иванович отвернулся к окну, начал думать и вспоминать о чем-то своем: о младшем сыне, ждущем его дома с нерешенными задачками в восемь вопросов, о сытном ужине с парой стопочек, мягкой новой тахте, великолепных и свежих газетках, накопившихся за два дня, — газеты, особенно местные, он читал подробно и обстоятельно, жалуясь слабо реагирующей жене на международное положение и прогнозы погоды, а жена, например, почему-то любила начинать с последней страницы местной районной газетки, где прежде всего прочитывала вслух кто помер, кто это написал, кто выразил соболезнование, и после спрашивала у Николая Ивановича, знал ли он умершего человека или не знал. «Противная у жены привычка, — вздыхал Николай Иванович. — Город маленький, многие знакомы, что же тут особенного, если некоторые помирают?» На что жена, бывало, говорила, вот сдохнешь под забором, и никто не узнает, а тут вон начальник РСУ выражает соболезнование и обещает помочь в похоронах. У Николая Ивановича портилось настроение, и он говорил: «А как умру, мне будет все равно, что твой начальник РСУ скажет обо мне». «А мне!? — резонно вопрошала, бывало, жена. — А мне, а мне? Мне каково? Бригадир на льнозаводе… Я больше тебя домой денег приношу». После чего Николай Иванович клал газету на лицо и засыпал, отрешившись. «Клавочка в сиреневом в белый горошек платье бежит по мосту, верещит «не догонишь, не догонишь», я за ней, «догоню, догоню», и догнал, прижал всю ее ко всему себе, и вот мы задыхаемся в поцелуе, мы всегда будем вместе, Клавочка моя, я еще в школе… Где это все?»
Автобус делал частые остановки, собирая отгостившихся по деревням жителей городка.
Некоторые были знакомы Николаю Ивановичу. Кто, как он, возвращались от стариков домой, обремененные сетками, бидонами и банками с соленьями и вареньями; кто как бывшие попутчики; были и знакомые с льнозавода. Вон, у передней двери уже пристраивается покурить такой Витяня, ремонтник и слесарь. Николай Иванович здоровался; если удавалось, перебрасывался несколькими словами о погоде и жизни; но вот жаль, никого из знакомых не оказалось поблизости. Рядом сопел неизвестный старичок, впереди сидела неизвестная женщина с ребенком на руках. Поговорить не с кем. Однако и созерцание привычных лиц, улавливание обрывков фраз, — тоже приятное занятие.
Наконец автобус проехал мост через мутную торфяную речушку. Теперь до города оставалось чуть больше часа.
— Дяденька, а скоро приедем домой? — неожиданно услышал Николай Иванович глуховатый низкий голос.
— Скоро, еще часик, и приедем, — с готовностью отозвался Николай Иванович и, отвернувшись от окна, глянул на того, кто спрашивал, намериваясь завести шутливый дорожный разговор.
Оказалось, голос принадлежит ребенку, который сидел впереди, рядом с незнакомой женщиной. Пацан был на удивление нескладный: нос большой, толстый, круглые, чуть косящие, очень подвижные глаза водянистого цвета с редкими ресницами и воспаленными веками. Мальчугану было лет семь, но Николая Ивановича неприятно поразило взрослое, слишком серьезное для ребенка выражение его лица: в больших глазах словно застарелая печаль, какая-то недетская настороженность. На щеках красноватые шелушащиеся пятнышки. Мальчик кусал грязненькие ногти, под носом что-то присохло. Какая тонкая и бледная, с синими жилками сосудов кожа на висках.