Место под облаком
Шрифт:
— И вся радость, — горько усмехнулся он. И щелкнул указательным пальцем по своим зубам: — Рондольф, сплав такой, только что блестит. А печатки дутые. Все фальшивое.
Подошли несколько мужчин.
Один взял Алешу на руки и подарил глиняную свистульку-птичку. Внутри оказалась вода. Мальчик мой оттаял, дунул несмело в хвост — какой булькающей трелью залилась птичка!
— Как называется? — спросил Алеша.
— Соловей. Цыганский соловей, — сказал грустный Яша.
С костра был снят котел. Нас угостили цыганским супом, он назывался паприкаш, и был он жирен, густ, со сладким перцем, помидорами, и мяса было много в нем разного, вкусная еда, вроде сборной солянки мясной.
— Цыган — бродяга, чаже, но цыган не вор, —
Вообще мужчины были не очень общительны, казались усталыми и озабоченными, и скоро разошлись по своим делам. Только один, сильно пьяный, закутавшись в большую, не по росту солдатскую шинель, уснул в траве, свернувшись маленьким калачиком, как ребенок.
— В семье не без урода, сам знаешь, — сказал Яша, перехватив мой взгляд. Он поправил воротник на голове спящего, прикрыл лицо рукавом. — У него туберкулез, мы его недавно из больницы забрали. Все равно помрет.
Появилась старуха, худая, кривая, быстрая, движения у нее были резки и угловаты. Чему-то улыбаясь, споро собрала посуду. Попросила у меня сигарету и спички. Принялась их зажигать и бросать в кружку с водой; подманивала меня, показывая, что получается.
— Яша, — сказал я, — у меня денег нет, честное слово. Кто на рыбалку деньги берет?
— Дашь ей пару сигарет, и ладно с нее. А все же послушай, что она скажет.
Плотный ползучий дым выкручивался над водой, образуя вокруг черных корявых спичечных огарков причудливые короткие узоры, спирали и протуберанцы. Черная старуха тыкала в кружку своим скрюченным, в пергаментной коже пальцем и, поглядывая снизу и сбоку вороньим глазом, (на другом бельмо), скалясь нехорошей улыбкой, что-то сипло бормотала, фыркая, как кошка, косясь на раскрывшего ротик Алешу. Порчу наводит, подлая баба-яга? Хотя вряд ли, скорее сейчас начнет что-нибудь про счастье и дальнюю дорогу, ведь хорошим предсказанием больше заработаешь.
Алеша, прикусив кончик языка, с интересом смотрел в кружку. Старуха — на меня, одноглазый взгляд ее был недвижим и как бы испуган. Мне это не понравилось.
Вдруг, словно испугавшись своего колдовства, она отшатнулась от кружки, уронила на землю коробок и сигарету, отбросила кружку в траву и стала пятиться от нас, отмахиваясь от Алешиного завороженного взгляда.
— Не скажу, не скажу, — невнятно бормотала ведьма. Нет, решительно не нравилось мне все это.
— Почему она не хочет говорить? — спросил я у Яши.
Я погрозил бабке пальцем, она мне своим темным, и — пропала, я даже не понял куда. Разумеется, на солнце в этот момент набежала тучка.
— Она учит всему наших молодых девок, гадать, разговаривать. Все знает, только сколько ей лет теперь, никто не знает точно.
— Что, что она не захотела сказать мне? — настаивал я.
— Не знаю, чаже.
Яша отвел взгляд, принялся поправлять костер, хотя там совершенно нечего было поправлять.
— Не знаю. Если она сказала «не скажу», значит никому никогда не скажет, хоть ты ее убей. Мы сами иногда ее боимся. Даже мне не скажет. Эй! — крикнул в лес Яша.
Среди веточных переплетений кустов появилось лицо горбуньи.
— Я-а-ашенька, Яшенька, — словно бы проблеяла она, — нам уходить отседова надо, уходить.
И — исчезла.
— Уходить? — пробормотал Яша. — Значит, надо уходить.
Нас окружили державшиеся поодаль дети. Удочки, цветные поплавки на них, спиннинг и разные рыбацкие причиндалы вызвали такой же бурный и попрошайничий интерес, как недавно велосипеды, уже позабытые, валявшиеся поодаль.
Леша совершенно освоился и уже сам лично раздавал крючки, грузильца, отмеряя каждому метры лески. «Ага, ему зелененькая, а мне не зелененькая», — хныкал один.
Я, конечно, немножко позабавлялся: просил цыганят спеть что-нибудь, сплясать. Репертуар оказался однообразный. Появилась размалеванная петухами балалайка. Лишо, сияющий, с теплыми нежными глазами, принес маленькую гармошку-тальянку,
и наигрывал лихо, пританцовывая и лопоча по-цыгански. «Ай, нэ-не-нене, ай, нэ-не», — подпевал я и хлопал в ладоши. Лишо восемь лет, но он не умел читать и писать, он умел только развлекать, и выглядел как ровесник Алеши, только сильно худенький и загорелый.Вообще, образовалась развеселая кутерьма, и Лишо уже учил Лешу играть на гармошке, Михай на балалайке; чего-то попискивая, кружилась маленькая Тинка. А потом опять, с криками и спорами, до полного изнеможения и предельной чумазости носились на велосипедах, и я не всегда различал в шумной и так нравящейся мне толпе своего сына.
Разомлевший от неожиданной, острой и обильной цыганской еды, солнца и смутных мечтаний о вольной кочевой жизни, возлежал я у костра и посматривал на грациозную Наташу, сестру Лишо, зрелую девушку лет пятнадцати. Именно она встретила нас при въезде на цыганскую поляну, а теперь чуть кокетничала издалека, роковая Кармен, хотя давешняя старуха-колдунья, высовывалась из шатра и строго ей выговаривала, грозя смешным маленьким сухоньким кулачком. Надув губы, Наташа исподлобья оглядывалась на нее, хмурясь на мгновение, исчезала — и снова, улыбающаяся, белозубая появлялась из-за полога повозки, ублажая взгляд и волнуя воображение мое, мессионера и романтика. «На степи молдаванские всю ночь глядит луна, одна лишь жизнь цыганская беспечна и вольна, — вспоминал я, — там душу не коверкают, заботы гонят прочь, цыганскою венгеркою встречает табор ночь, тарари-та-та…» Цветастого платка на ее бедрах не было, только плотная юбка. Грудь туго перевязана крест-накрест шалью с золотистым люрексом и пурпурными розами по черному полю. Глаз не оторвать! «Ай-нэ-не… Сама зима, знать, намела два этих маленьких холма… Как пели скрипки в вышине, Кармен, я твой навек, я сам такой, Кармен… Только бы не заснуть».
— Гы! Рырры-ры! — донеслись старухины увещевания.
Пришел худенький, маленький и совершенно рыжий цыган по имени Лойза со своей дочкой Тинкой. Она, как котенок, сидела у него на руках. Лойза был малость навеселе. Уморительно рассказывал о своих двух предыдущих женах, которые, оказывается, тут же, в этом таборе, и он их не обижает вниманием и лаской, но всех троих не отдаст за свою Тиночку. «Она у меня одна, другие не рожали». Девчушка же, странно пластичная, неестественно гибкая, подвижная, как ртуть, тоненькие ножки и ручки, ползала по папе как муравей или змейка, и ласкалась, то ли подпевая, то ли поскуливая, она, казалось, могла бы поместиться под мышкой у Лойзы. Колтун в густых волосах, матовая бескровная кожица на личике и шейке, просматриваются голубые сосудики. Годика четыре? Оказалось шесть, седьмой. «В больнице, — рассказывал Лойза, — хотели доченьку отнять, говорят биркулез, а откуда биркулез, вон какая веселая и не кашляет. Она у меня по уголькам может бегать. Показать?»
— Не надо! — замахал руками я. — Верю, верю.
— Мы всем табором стояли у больницы, пока ее мне отдавали обратно.
На запавших щеках Лойзы был яблочный неровный румянец пятнами, высокий восковой лоб контрастировал.
Да, но куда же запропастилась роскошная Наташа, мечта моя несбыточная романтическая?
Прибежал чумазый, вымокший Лешка.
— Папа! У, мы там… вообще…
Пуговки на курточке поотлетали, карман надорван, и взор его уже был свободен, а скорее диковат.
— Лишо во что мне подарил! А я ему свой ножик, наш ножик и удочку, у нас же дома еще есть! А потом автомат дам, с батарейкой, который сто двадцать выстрелов в минуту. Папа, у них тут ни одного мячика нету!
Подарок Лишо: кусок доски, к ней огромными коваными гвоздями приделано четыре колеса с толстыми шинами, от детской коляски, спереди что-то вроде кочерги, за которую можно держаться, когда катаешься, — самокат, в общем.
— А я ему завтра, мы ему, всем детям игрушек привезем, да, папа? У меня много. А у них тут ничего нету, ну прямо даже ни одного мячика.