Избранное
Шрифт:
— Ведь он жил у нас лет с тринадцати, родители его и воспитывали. А сами они из Верхней Венгрии, отец его был ремесленником или что-то вроде того, здесь и работал, в Хусарской пусте, и мать здесь умерла от тифа. А Имре мои родители взяли на воспитание. Он был тогда на редкость славный и очень чистенький; я сразу приметила, как красиво он ест, словно граф какой. И тогда уже был у него этот особенный лукавый взгляд — иногда сын мой так посмотрит, когда шутит с кем-нибудь.
На самом деле отец и мать ее мужа были поденщиками, наемниками-словаками, и радовались, когда сбыли сына с рук, отдав в свинопасы. Оттуда и пробивался Кизела в люди, став правой рукой господина директора, и теперь его сыну, унаследовавшему лукавые, с поволокой отцовские глаза, предстояло повторить отцову женитьбу, но уже ступенькой выше. Жофи не покраснела при упоминании лукавых его глаз, она собиралась даже еще что-то спросить у Кизелы о ее муже. Но они уже стояли перед
Кизела чувствовала, что достигла многого за этот день, и предоставила теперь Жофи излить свое сердце. Кладбище было владением Жофи, здесь пристало говорить ей. И Кизела молча продолжала идти к новому кладбищу, неизменно готовая одобрять все подряд, ловя каждое слово, хоть сколько-нибудь благоприятное для разговора о пресловутом трактирщике, а может быть, о делах ее сына, чтобы ухватиться за это слово и двигаться дальше. Действительно, в медлительных, тягучих воспоминаниях Жофи трепетал словно бы слабый отголосок услышанного от Кизелы. Ее жалобы не были столь отчаянны, а застывшее горе смягчалось, ослаблялось какими-то внутренними колебаниями.
— Верите ли, сударыня, здесь я чувствую себя лучше всего, — сказала Жофи, когда они под вековыми деревьями шли к новому кладбищу прямо по высокой траве. — Если все мы рано или поздно здесь будем, зачем мучиться, зачем стремиться к чему-то… Помните старого дядю Хорвата, ведь как он муштровал свое семейство! Моя крестная платка себе купить не смела, он больше пилил невестку, чем собственный ее муж. И все затем, чтобы Хайфельдский участок выкупить. А теперь здесь он, это и есть его дом. Ох, и ругался бы он, если б увидел, что нет на его могиле ни единого цветочка, а этот малюсенький надгробный камень вон как перекосился. Знаете, я вот часто думаю: хорошо хоть, по крайней мере, что есть тут какая-то справедливость. Когда-нибудь все могилы станут такими, как те, что в конце старого кладбища, а придет день, и кости их милостей тоже вышвырнут из склепа. Когда я вижу детишек одного с Шаникой возраста, я говорю: бегай, бегай, пока жив, когда-нибудь и ты окажешься там, где Шаника. Хоть бы он подростком уже был, хотя бы разок увидеть мне его, как стоит он со своими одногодками перед церковью да поглядывает на розовые юбчонки девочек, что в храм господень входят! Потом-то все равно уж ничего хорошего в жизни нет. Или, вот как вы, сударыня, рассказывали, чтобы и его высматривала с чердака какая-нибудь девушка, ждала, когда же покажется его шляпа с приколотой розой… Бедный мой муж, у него хотя бы это было, — внезапно повернула она разговор, потому что они как раз проходили мимо каменной ограды склепа Ковачей. — Посмотрите, вот и эта гробница, какая она холодная, суровая, совсем как моя свекровь. Взяла и все камнем придавила, чтобы места для цветов не осталось. Однажды заплатила — и на всю жизнь хватит. Ее муж ворчал, что дорого, а она ему: «Чтобы я от внуков своих зависела!» Мой Шандор был не такой, как они. А может, к старости и он стал бы таким же, тоже ведь, бывало, чуть что: «А ну, заткнись!» Но он хоть ласковым быть умел или пошутит с тобой по-хорошему — с другими, правда, тоже, компанейский был человек, оттого и смерть принял. Но хоть пожил. Тогда-то я часто из-за этого слезы лила в укромном уголке, а сейчас не жалею: по крайней мере хоть что-то хорошее у него было, не то что у меня.
Она и сама опешила от своих слов: что это на нее нашло — на мужа роптать! Или правда это, что плакала она из-за его отлучек? Или ей не было хорошо с ним?
— Жаловаться мне не приходится, жили мы хорошо, — добавила она, неожиданно для себя ощущая сейчас какой-то привкус скуки в их тогдашней жизни. Вечно эта старуха с надутой физиономией, вечно ее брань, попреки, что Шандор не занимается хозяйством, ему бы только старосту на выборах сковырнуть да на охоту закатиться. А она — между двух жерновов… Сейчас ей совсем не шли на память их былые шутки-игры на чердаке, о которых так хорошо вспоминалось зимой, когда она грезила о минувшей любви. Она видела перед собой каменный склеп, и ей казалось, что и тогда они жили в таком же точно склепе.
— Он был хороший человек, только очень уж своенравный, — задумчиво продолжала она, глядя на пятки Кизелы, которая семенила впереди по кладбищенской тропке, и отводя вытянутой рукой откачнувшуюся ветку. — Помню — мы тогда еще, может, месяца два как были женаты, — пошли мы с ним в воскресенье вдвоем на виноградник. Лозу обрезать, гусениц уничтожать на деревьях — это он любил. Обычно не очень утруждал себя работой, но в саду все у него как-то спорилось, он за подвальчиком целый питомник развел. И был у него состав какой-то, которым
он тлю на абрикосах уничтожал. Велел он мне бутыль с тем составом положить в сумку, в которой я обед несла. Да вот она, эта сумка, та самая. А я забыла. Пришли мы, а он и спрашивает, где бутыль. А мне стыдно сказать, что дома забыла. «Уж не хотите ли вы, говорю, тлю сейчас уничтожать? Тогда ко мне не прикасайтесь!» — «Это, говорит, не тебе решать, когда мне до тебя касаться. Где бутыль?» — «Дома забыла». — «Нарочно?» А у самого глаза уже искры мечут. «Нарочно». — «Тогда иди обратно и принеси. Да живо. Чтоб к обеду здесь была». А вы же знаете, сколько от виноградников до Ковачей. Ну, я ведь тоже за словом в карман не полезу. «Сами, говорю, идите». А он ка-ак заорет: «Не пойдешь, значит?!» — так заорал, что я все-таки пошла, конечно, а дома еще свекровь высмеяла — дура ты, дескать, дурой. Вот такой он был нравный. Это и Шанике передалось, помните ведь, как он иногда упрямился.Они вышли на расчищенный участок нового кладбища. Среди нескольких заброшенных могил возвышался целый холм цветов — могила Шаники. Жофи купила и соседнее место, чтобы привольней было цветам. Прохожего удивила бы столь просторная могила трехлетнего ребенка; Шаника лежал в ней, как лежит заспавшийся малыш на двуспальной кровати родителей. Возле креста стояли два розовых кустика, справа и слева — пеларгония, жасмин, а по краю — желто-лиловая полоска фиалок. На цветах жужжали жирные шмели, на поперечине креста сидела бабочка со сложенными крылышками — словно лист, поставленный на ребро.
— Чудесная могилка, — сказала Кизела растроганно и поправила подпорку у розового куста. — Ох, оса, противная!
— Это не оса, пчела, — заметила Жофи. — Ишь какие желтенькие эти пчелы, они с пасеки плотника Тота прилетают. Ему, бедолаге, это подспорье, когда торговля гробами не идет. Все равно за счет кладбища живет, мед-то отсюда.
— А фиалки хорошо сохранились, — похвалила Кизела.
— Пусть хоть немного поживут. На той неделе все равно их потопчут, если привезут железную ограду.
— На всем кладбище нет второй такой ухоженной могилы, — проговорила Кизела, глядя, как Жофи опорожняет бутыль с водой, выливая ее под кусты роз.
— Пусть хоть могилка будет красивая. Он, бедненький, кто знает, каким стал с тех пор. Страшно подумать, может, и кожа слезла. А ведь какой был хороший, крепенький, помните, как я его раздевала. Особенно когда совсем крохой был; ручонки, бывало, не промыть — все в перевязочках, да глубоких таких. И грудка пухленькая. Нет ничего на свете милее дитя малого. Знаете, если бы я когда-нибудь еще решилась, то только затем, чтобы этакая кроха возле меня на кровати барахталась.
Признание вырвалось нежданно-негаданно, и Жофи тут же вспыхнула.
— Конечно, это только так, к слову. Да разве могла бы я к кому-то еще привыкнуть.!
И она, подхватив бутыль из-под минеральной воды, заторопилась к колодцу, чтобы полить еще и пеларгонию. Когда она вернулась, плывшие по небу барашковые облака заслонили солнце, мрачно застыло и лицо Жофи.
Кизела думала о трактирщике, за которого хлопотала Илуш, и рискнула издали замолвить за него словечко.
— А почему бы и нет? Будет еще рядом с вами дитя малое барахтаться, Жофика, ведь вы такая молодая. Двадцать пять лет, много ли? Я только фату надевала в эти-то годы. А чтобы о милых усопших помнить, не обязательно молодость похоронить. Вот и сын мой, когда в последний раз приезжал, тоже говорил: «Это ж смертный грех — позволить, чтобы такая красавица увяла ни за что ни про что». Да если б вы только решились, любой мужчина за счастье почтет…
— Со мной пусть и не заговаривают про это, — отозвалась Жофи, обирая с пеларгонии увядшие лепестки. — Сама не понимаю, как это у меня вылетело. Не только к мужчине, к ребенку и то не могла бы я больше привыкнуть. Да я полюбить-то его не посмела бы, все боялась бы, что однажды и он будет вот так же лежать на кровати, как Шаника мой в последнюю ночь. — Внезапно она выпрямилась и посмотрела на Кизелу, сгорбившуюся у цементной ограды соседней могилы. — Этого я еще никому не рассказывала… В ту ночь, помните, я не с ним легла, а на своей кровати. Вдруг он как заплачет, бедненький: «Мама, возьми меня к себе, я боюсь». Грудь ему уже сдавило, вот и стало страшно. И, хотите верьте, хотите нет, я не взяла. Я тоже его боялась. Ведь он уж и не человеком стал совсем. Вот рожаешь ребенка — а к чему? Чтобы он потом разлагаться начал у тебя на глазах? Чтобы не посметь на руки взять его, когда он помощи просит!
— Ему уж безразлично было, поверьте, возьмете вы его на руки или нет, — отозвалась Кизела, ниже опуская голову, чтобы Жофи не могла читать по ее лицу.
— Так-то оно так, а все-таки, — задумчиво произнесла Жофи, и застывшие черты ее немного смягчились. — Нет, хорошо, что рассказала, хоть и стыдно.
На обратном пути Кизела на минутку заглянула к сестре. Она слышала, что муж племянницы Кати опять наделал долгов, и хотела предупредить ее мать. Пордан как раз загоняла кур; она не успокоилась до тех пор, пока не вошла и Жофи.