Избранное
Шрифт:
Жофи прекрасно видела «мерседес» из окна, даже выскочила на гудок, но именно поэтому она поспешила перевести разговор на Шанику, да тут же и объявила, что уже никогда не могла бы иметь ребенка, ведь ее теперь всякий шум раздражает.
— А другие, думаете, не так? — подхватила Кизела. — Уж я-то какова ведьма становлюсь, если что-нибудь не по мне. И старик мой говаривал: «Знаешь, я боюсь тебя, ты, когда рассвирепеешь, просто проглотить меня способна». И верно, как-то я даже господину директору на него пожаловалась, что он с уборщицей спутался; может, и уволили бы, не будь он там своим человеком. А с сыном, думаете, не так? Да вы и сами помните — уж как я его ни честила за то, что жалкий этот залог у меня взаймы взял! А ведь он хороший сын и старательный, вы же сами видите, и деньги те он давно вернул мне из жалованья, но тогда я от злости чего только не наговорила — что украл, что они ему, верно,
Жофи терпела и прижавшееся к ней жилистое тело Кизелы, и щекотавший щеку узел платка — не обняла ответно, но и не оттолкнула. «Сударыня», конечно, осталась «сударыней», и Кизела после нескольких робких попыток тоже отказалась от родственного «ты». «Нет, Жофи ко мне хорошо относится, но уж такая она недотрога!»
На новом кладбище свежие могилы все гуще зарастали травой; дрозды и синицы садились на надгробные кресты и, готовые вспорхнуть, посматривали на две черные фигуры. То здесь, то там запестрели на могилах фиалки, турецкая гвоздика, начали раскрываться и крепкие бутоны ранней розы. На голом новом кладбище, лишь по краям окаймленном редкими акациями, эти несколько цветных пятен были как нарядная вышивка на сюре [8] чабана. В то время как под мощными деревьями старого кладбища бродила меж заброшенных могил сама меланхолия, все окутывая серым своим шлейфом, здесь даже смерть восседала на пестрых могилах в праздничном наряде. Жофи и Кизела были чернее ее самой.
8
Сюр — суконная верхняя одежда венгерских крестьян, обычно расшитая.
Иногда к ним неслышно подходила Жужа Мори. Она, помаргивая, глядела на них своими крохотными, как у синицы, глазками, держась до поры поодаль, и ожидала дружелюбного слова. Пожалуй, она была единственным существом, с которым Жофи могла и пошутить. Едва кто-нибудь другой пытался повернуть разговор на шутку, лицо Жофи тотчас каменело: вам легко шутить, да я-то не в таком настроении, могли бы посовеститься здесь, перед горем моим, свою веселость показывать. Но Жужа Мори была так жалка, что поневоле ей улыбнешься. Несколько шутливых слов, что мимоходом бросала ей Жофи, были истинным подарком для Жужи Мори, и она была единственным существом, для кого Жофи не жалела подарка.
— Что, Жужи, и ты пришла мертвых навестить?
— Пришла. Шанику и старика моего навестить, — с хитрой ухмылкой отвечала Жужа, и видно было, как она горда, что помянула и про Шанику: для крохотного ее умишка это была великая хитрость.
— Все не можешь позабыть своего старичка?
— Как же забыть, он добрый был ко мне, такого больше не будет, — повторяла Жужа слова, слышанные столько раз на чужих похоронах; однако морщинистое ее личико так и светилось от оказанной ей чести.
— Наверное, плохо твоему старику там, в земле?
— Нет, ничего, я ему подушку подложила под голову.
— Но ведь голодный он, Жужа, — с усилием улыбалась Жофи и поглядывала на Кизелу. — Подумай, сколько уж он не ел, не пил. Лет семь минуло, как он умер?
— Нет, он ел. Я приносила ему. И сейчас принесла супцу немного да чечевичной похлебки. Вот!
Жофи подошла и заглянула в раскрытую ветхую котомку, которую Жужа раскопала где-то среди мусора.
— И что же, съест это Комароми? — спросила Жофи.
— А как же. У него здесь есть жестяная миска, так к моему приходу она всегда пустая.
— Нельзя бы позволять этого, только собак сюда привадит, — вставила Кизела, злясь, что Жуже достается столько ласки. — А они потом рыться начнут.
Но Жофи нравилось говорить про то, как Комароми съедает чечевичную похлебку.
— До последней чечевичинки съедает, и еще миску оближет, да? — проговорила она, и из груди ее вырвался странный надломленный смех, такой чуждый сияющему небу и улыбчатым розам. — По крайней мере бедняжка радуется, что приносит еду старику своему. Пусть и не видит, да хотя бы кормит, — добавила она, сразу помрачнев.
И Кизела, взглянув ей в лицо, опять усомнилась
в том, что у трактирщика есть надежда на успех.Так подошла и троица. У Кизелы давно уж было решено к этому дню поговорить с Жофи напрямик, попросить ее поддержки. Она хотела завести разговор еще в субботу, но вдруг почтмейстерша объявила, что после обеда придет посидеть к ней. Почтмейстерша первый раз собралась к Кизеле — да так и не пришла, — но кладбище Кизела из-за нее пропустила. А под вечер прикатил на велосипеде Имре. Жофи, вернувшись с кладбища, задержалась с ними лишь на минуту и тут же пожаловалась, что болит голова, поэтому она ляжет пораньше. Таким образом, решающий разговор Кизеле пришлось отложить на воскресенье. Наутро Жофи вышла на кухню в хорошем расположении духа. Имре и его мать как раз пили кофе. Кизела даже скатертью стол накрыла — ее сын, говаривала она, «любит, чтобы на столе было красиво». План кампании они разработали во всех тонкостях — впору какой-нибудь графине с сыном. Грудь Кизелы так и распирало от гордости: Имре надел клетчатый пиджак, бриджи и желтые сапоги — агроном, да и только! В его причесанных на пробор волосах играло солнце, вокруг безусого рта кружила озорная усмешка. Пусть-ка поглядят на него, такого, Кураторы! Кизела как раз наказывала сыну, чтобы в церкви сразу сел на первую скамью, к интеллигенции, там его место. Имре, должно быть, с самого детства не заглядывал в церковь, но сегодня нужно было показать его деревне, чтобы видели Кураторы и вся их родня: стыдиться за Мари им не придется.
— Ну, прошла голова? — спросила Кизела, взволнованно вглядываясь Жофи в лицо: нахмурится ли опять при виде Имре, потемнеет ли от ненависти к нему?
Но Жофи была покойна и явственно старалась казаться непринужденной; она ответила совсем мягко:
— Нет, уже все прошло. Не хватало еще, чтоб и на троицу голова болела.
Физиономия Кизелы прояснилась. Ни разу, когда в доме находился Имре, Жофи не держалась так любезно. Похоже, она передумала и хочет, чтобы они тоже забыли, какой она бывала злыдней. А ведь как ей идет эта мягкость! В лице появились краски, даже осанка изменилась. Кизела готова была сейчас обнять Жофи, она даже с места вскочила от радости.
— Верно, голубка моя; куда это годится, чтобы на троицу голова болела. Особенно нынче — ведь так славно сейчас вокруг, просто душа радуется. Даже я решила тряхнуть стариной да приодеться, пусть хоть разок моя шелковая блуза проветрится, не то так и разлезется в шкафу. Вы-то, конечно, еще гневаетесь на боженьку? Вот и Имре мой такой же нехристь: чего, говорит, я в церкви не видел? Не умею, дескать, тянуть, как там положено: ве-ве-веру-у-ую, а под конец, говорит, еще к молодушкам подсяду ненароком. А ты, сынок, говорю ему, гляди, куда садишься, твое место среди интеллигенции, вот где. Не для того ты учился, чтобы между каким-то Дюркой Тотом да Яни Хорватом прятаться… Ох, вот уж звонят по первому разу, эдак и опоздать недолго.
И Кизела, словно молоденькая, кинулась к себе в комнату; слышно было, как она, распахнув шкаф, роется в нем.
На минуту Жофи осталась с молодым человеком одна.
— Последнее время мама со мной ладит, — сказал Имре с той озорной непосредственностью, когда одна улыбка делает собеседника как бы соучастником. «Ты ведь знаешь не хуже меня, — говорила его улыбка, — что великая эта любовь как погода: то нахмурится, то просветлеет; таковы уж старики, а мы, молодые, только смеемся над ними».
— Да, она вами очень гордится, — сказала Жофи, и по ее лицу тоже проскользнула улыбка их общей тайны — молодости; она пробежала по тонкой, словно светящейся коже и замерла смущенно где-то в глубине глаз. Болезненно горящий взгляд метнулся к Имре, и тотчас улыбающееся лицо отвернулось к плите; перелив молоко из кастрюли в большую кружку, Жофи ушла к себе.
В церкви прозвонили второй раз, потом третий; вдоль улицы колыхалось множество фиолетовых душегреек, трепетали розовые юбки; с яркими, пестрыми стайками торопливо пробегавших девушек то и дело смешивались черные группы парней — парни перекликались друг с дружкой, остановившись перед церковью. Казалось, все краски весны, все усеянные цветами палисадники, все полевые цветы вдоль придорожных кустов устремились к церкви, где высоко в небе гудел колокол. Но постепенно краски скрылись, лишь несколько запоздавших прихожан торопливо бежали по обезлюдевшей улице; прогромыхала к станции одинокая телега, и ржание жеребца слилось с взмывшими к небу звуками псалма, который далеко разносится по праздникам над опустевшей деревней из битком набитой церкви, когда каждый дает голосу полную волю. Вдруг Жофи встрепенулась: на кухне кто-то поставил в угол палку и, помешкав немного у двери в комнату, постучался. Жофи узнала стук. Это пришел отец. Что ему понадобилось от нее, когда самое время быть в церкви?