День гнева
Шрифт:
На исходе января, после Богоявления, Иван Васильевич так ослабел, так его вновь раздуло, что и без лекарей стало понятно: случай — крайний.
Мужиков-кобников и баб-шаманок, обладавших особой силой, искали по тундрам и люди Арцыбашева, и послужильцы Строгановых. Со Строгановыми в великой дружбе братья Щелкаловы, тоже принявшие участие, что настораживало Ивана Васильевича: Андрей Щелкалов был по его приказу, за избиение молодой жены, хоть главная причина была иной, ограблен, опозорен, прикопил обид... Сколько же ненавистников, обиженных или корыстных роковым образом причастно к его здоровью! Но отбирать уже не приходилось. По уверению Строгановых, шаманки вернее мужиков, колдовское дело издревле женское, сама их бесовская и жалостливая природа тяготела к лечению волшебством. Но с первыми неделями Великого поста Иван Васильевич чувствовал себя так дурно, что стало всё едино, какие невидимые
Его, как всякую свару между дворовыми, Иван Васильевич одобрял.
Кобники обновили его надежды. Проголодав неделю, затем отведав ядовитого гриба, они устроили камлание — с бубном, кружением, скаканием и диким пеньем. Ивана Васильевича положили на ковёр, велели ни о чём не думать, а только летать душою следом за кобником — мелкоморщинистым, коричневым от тундрового загара или грязи, подвижным старикашкой. Его именовали Большим Вороном и уверяли, будто в забытьи камлания он может по-настоящему летать, парить над чумом. Всё это чары, понимал начитанный Иван Васильевич, паренье мнимое. Но с первыми ударами бубна, с подвывом кобника его пробрал озноб. Шаман кружился и подпрыгивал, от сыромятных одеяний тянуло дымом и кислой кожей, подгнившей рыбой, запахом самоедского жилища. Но ещё и свежим, острым запахом льда, какой несёт весенний ветер с подтаявших озёр. Иван Васильевич забылся и оказался на Белоозере, на богомолье с Анастасией и первенцем Дмитрием. Оба живы, ибо на самом деле смерти нет, она — всего лишь наваждение, как многое в земной юдоли, пронизанной сатанинскими чарами. Подобно чёрным лучам, они сбивают человека в оценке истинного и мнимого, отгораживают от Божьего мира. Смерть — прояснение очей, «сретенье», встреча любящих... Иван Васильевич ни разу не был в тундре, но вдруг увидел себя над нею, над каменисто-холмистым, до моря-акияна простёртым беломошьем со стадом полудиких оленей и крысовидным зверьком, следившим за его, Ивана Васильевича, парением. Далеко в море громоздились льды, разбитые на голубые и бирюзовые столпы. За ними виднелась мачта. Иван Васильевич догадался, что это Строгановы проведывают новую землицу, чтобы распространить его владения на восток, до Индии и Китая. Испытал краткое и тщетное, как всё земное, жадное счастье обладания простором и вдруг, наказанный за суетность, вновь оказался на ковре.
Шаман, окостенело скрючившись, валялся в углу покоя. Его не трогали, догадываясь, как далеко ушёл он в поисках беса, наславшего болезнь на государя. Может и не вернуться, случаи бывали. Шаманка пела, не ударяя, а лишь царапая чуткий бубен, и дерзко, как никто не смел, впивалась трахомными глазами в лицо Ивана Васильевича.
Он с хрустом повернул шею, с каждым годом терявшую подвижность и не болевшую только при гордо откинутой голове. Неподалёку стояли Нагой и Бельский, с ними затурканный приказный — не Арцыбашева ли толмач? Богдан подбежал на цыпочках, что выглядело при его дородстве невыносимым скоморошеством. Иван Васильевич сварливо велел перетолмачить, про что поёт колдунья. Приказный передал примерно так:
На свете мы ничего не боимся! Великого Нума одного боимся. Подземного вора — смерти боимся. Больше мы ничего не боимся...— Дура, — сказал Иван Васильевич. — Смерти нет!
Приказный не успел перевести, шаманка залопотала страстно, злобно. Иван Васильевич взглянул на толмача. Тот словно забыл слова, едва не трясся. Верно, колдунья пророчила ужасное.
— Толкуй! — рявкнул Иван Васильевич.
Толмач забормотал о звёздах, о зловещей бродячей комете, уже появившейся на весеннем небе, опасной для царей. Колдуньям надо ещё долго смотреть на небо, считать иные звёзды для последнего слова. Влияние небесных сил многообразно и противоречиво, там тоже идёт борьба — за души, за жизни... Чем дальше, тем невнятней становилась речь. В другое время невнятица насторожила бы Ивана Васильевича, но после камлания он испытывал забытую бодрость, которую мнительный больной принимает за выздоровление.
— Уведите меня. Бесовок держать взаперти. Кобника расспросить, что ему бес напророчил. А колдовство его доброе...
Вечером он не принял настоев и вытяжек доктора Роберта, позволил только размять
себе шею. Борис Годунов притащился уговаривать, хотя Иван Васильевич давал понять, что его навязчивые заботы неприятны. Однако не гнал, одержимый болезненной неуверенностью перед ним и другими ближними людьми, рыскавшими по палатам с уклончивым видом волков, чуявших смертельную слабость вожака. Присматривались украдкой, ловили некие знаки на царском лице. Так ему чудилось, но поделиться подозрениями решился только с Марьюшкой над колыбелью Митеньки.Тот вкусно, трогательно спал. При виде его Ивану Васильевичу приходило слово «искупление». И в высшем смысле, в связи с рождением Христа, «искупившего нас дорогой ценой», и определённее: царевич Дмитрий в народной памяти смягчит жестокое впечатление, оставляемое самим Иваном Васильевичем. Кто ведает его судьбу: Фёдор бесплоден, как и бедный умишко его, здоровьем слаб, вряд ли долго проживёт. К совершенным годам Дмитрия освободит царское место. И хоть Мария седьмая жена, Дмитрий станет первым претендентом на престол. С ним рядом и Шуйский, и потомки князя Старицкого будут самозванцами.
Именно потому Дмитрию грозит опасность. Надо внушить Нагому, как непрост, решителен и тайно жесток Борис Годунов. Напомнить, как под видом заступничества искусно разжигал злобу Ивана Васильевича на старшего сына, какие связи сплёл с влиятельными дьяками Щелкаловыми, Арцыбашевым, как его поддерживают Строгановы и англичане, в чьих руках деньги, мощнейшее оружие в борьбе за власть. Может быть, Годунов — страшнее зятя своего Малюты, и опасней всех, приближённых к государю с начала опричнины, Иван Васильевич не сомневался, что всё сказанное Марии над колыбелью Дмитрия станет известно Афанасию Нагому...
...И он не ошибался, как вообще редко ошибался в людях, подозревая их в сокрытых умыслах. Афанасия Фёдоровича, смолоду посвящённого в предания и тайны Бахчисарайского дворца, чрезвычайно занимал вопрос: не намерен ли кто-то из ближних людей ускорить кончину государя? После того как новый английский посланник Боус поставил крест на его сватовстве, все слабые надежды Нагих устремились к продлению жизни Ивана Васильевича. Они тоже не верили ни в плодородие, ни в долговечность Фёдора, игрушку в руках Бориса и Ирины Годуновых. И очень боялись за маленького Дмитрия. Детская жизнь дешевле власти.
Уж очень неожиданным, обвальным казалось ухудшение здоровья Ивана Васильевича после Рождества. Оно совпало с прощением лекаря Элмеса и с явным изменением способов лечения Роберта Якоби. Возможно, делу вредила соревновательная несогласованность их усилий; но и злоумышления Нагой не исключал. Пожалуй, кроме лекарей да самого больного одна жена верно могла судить, легче ли ему от английских лекарств. Племянница Мария уверяла, что хуже.
Заметно полегчало от шаманов-кобников. Но то не лечение, а отсрочка, полагал Афанасий Фёдорович. Он насмотрелся и на восточных чародеев, те многое умели. И принимал восточный взгляд на смертельную болезнь — явление неотвратимое, занесённое при рождении в небесные скрижали. Кисмет, судьба... Ей можно подыграть, то есть ускорить смерть. Или вести здоровую жизнь, сполна получить своё. Иван Васильевич смолоду губил себя, поздно кобениться с самыми сильными шаманами. Доверчивость царя делала их не менее опасными, чем лекарей. При их дикарской неуправляемости и умоисступленности в камлании могут убить нечаянно. Себя Нагой считал неуязвимым, а государь легко подвержен чарам. Плохо, что лекарей опекал Годунов, шаманов — Богдан Бельский, а Афанасий Фёдорович, руководитель тайной службы, остался не у дел.
Нагой, как мог, обкладывал Бельского, подсылал комнатных холопов, ловил всякое упоминание о нём. Казалось, тот был повязан с Иваном Васильевичем кровью, опричными злодействами, в случае смерти государя Бельскому первому грозила ссылка, тюрьма, топор. В Думе его ненавидели, Годуновы боялись и ревновали, народ считал наперсником государева разврата, слухи ходили самые неприличные, в восточном духе. Богдан Яковлевич знал о царе такое, чего не знал никто, разве покойный дядя его Малюта Скуратов-Бельский. Как тот, умел молчать. Пока... Не потому ли Богдану даже не икнулось, когда ближайший родич его сбежал к Баторию. У государя были основания не оставлять в живых сего любимца в смутное время перемены власти. А Джером Горсей, сосущий дворовые сплетни подобно пьянице, дуром попавшему в погреб, записывал; «Преданность Бельского царю поколебалась; ему надоели дьявольские деспотические выходки этого Гелиогабала...» Ну, выходки Богдан терпел бы ещё сто лет. Теперь у него не было уверенности, что очередной каприз царя не завершится ударом посохом в висок. Только над ним Иван Васильевич рыдать не станет, просто велит истопникам убрать.