Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— И мы не поверим! — подхватил Нечаев. — Будем стоять до последнего, как повелел Господь и Богородица в своих знамениях! А чтобы видели, сколько у нас осталось пороху, я велю запалить фитили!

— Обожди! — всполошился Борнемисса. — Мы сперва отойдём!

Нечаев засмеялся. На сей раз его дружнее поддержали столпившиеся сзади. Немцы так шарахнулись, что едва не забыли носилки с Фаренсбахом. Это его не слишком взволновало, он пристально смотрел в лицо Неупокою, будто припоминал. Нет, вряд ли, слишком много лет прошло со времени их встречи, да и поуродовало Арсения. Он и Фаренсбаха в иной обстановке не вдруг узнал бы, тот огрузнел и рано состарился. Вот, десять лет минуло, и у обоих жизнь клонится к увяданию и ничего не обещает, кроме покоя. Эта осада — последнее, что им осталось перед коротким или затяжным предсмертным утихновением... Гофлейты спохватились, подхватили носилки. Фаренсбах равнодушно отвёл глаза, даже не сморгнув от первых неприцельных выстрелов.

Так,

в тщетном ожидании приступа подползла ночь на четырнадцатое ноября, апостола Филиппа. Странный то был апостол, его догадки породили немало ересей, его евангелие было отвергнуто Собором. Самое было время поговорить, поразмышлять о нём на торжественной всенощной, в канун рождественского поста. Игумен Тихон не чурался философических соблазнов, в ночной проповеди напомнил о святом Филиппе.

Не было смерти, полагал апостол, покуда сотворённый человек был един, а Ева пребывала в Адаме. Когда они разделились, уподобившись прочим тварям, наступила смерть. Когда же они сольются в едином существе, смерть вновь отступит. К слиянию слепо стремятся любящие, но плотское слияние лишь мнимое, обманное, из-за чего смерть по-прежнему царствует на земле...

Ещё: кто верит, будто сперва умрут, потом воскреснут, заблуждаются. Если не получат воскресения при жизни, то после смерти не получат ничего.

И о душе: по воскресении она становится частью Божественного Света, но личность уничтожается.

Арсений слушал, и на него наваливалась тоска. Она никак не связывалась с содержанием проповеди, откровения Филиппа и прежде увлекали его, он их охотно обсуждал... В последний раз, кажется, с царевичем Иваном, когда жил у него на береженье в Москве. Пожалуй, при воспоминании о нём тоска и проявилась и стала разрастаться, хотя уж царевичу-то ничто не грозило, кроме царствования. И с самим его воцарением у всех русских людей связывалось что-то светлое, обнадёживающее. Арсений стал молиться, поминая царевича. Как будто отпустило. Верно, в пещерной церкви застоялась духота. Тут, прямо посреди речи игумена в церковь — невежливо, невместно! — влез рыболов Сергий Витая Борода.

Монастырский рыболов — человек нужный, а потому независимый и несколько дерзкий. Но потому и лгать, подлаживаться к старцам не способный. Ему привыкли верить. Увидев его замерзшее до синевы, широкое, как бы с иудейской примесью лицо, обмётанное тревогой, и растопыренные мглистые глаза, Неупокой подумал: с царевичем несчастье! Понятно — только что думал о царевиче... Но Сергий пришёл с другим.

В записи современника сообщение Витой Бороды звучит загадочно: «Видел-де множество етер в белых ризах, возглашающих: грядём на пособие христианам и пожжём неверных!» Етеры — слово подзабытое и означает просто — «некие». Неведомые существа, которым Сергий не нашёл имени. Настолько они не совпадали с его почерпнутыми из христианства образами. Были у них лица, кричали они устами или их угрожающий метельный стон проплыл над голыми деревьями и маковками церквей, изумив и ужаснув рыболова? Почти без сил добрался он до пещерной церкви и спрятался в неё от этого стона, омертвелых тополиных лап и пустых глазниц братских келий.

— Веди, — прервал игумен рыболова.

Притихшей вереницей иноки потянулись в нижний двор. После освещённой церкви в нём было непроглядно и как-то не по-земному, даже не по-зимнему холодно. Словно не только тепла — воздуха не осталось. Сказано в отречённых книгах, что меж землёй и райскими чертогами лежат такие пустые, знобящие и чёрные пространства, что множество душ не в силах преодолеть их без помощи архангела Михаила. Не тот ли надмирный холод просквозил ныне тёплый покров земли за грехи озверевших людей? Глаза не скоро привыкли к ночи, в ней стали проступать очертания Святой горы, затем — стены и башня перед нею, а по другую сторону, в направлении Никольских ворот, прорисовались сучья тополей, привычно замерцал Кровавый путь... Осторожное дыхание людей заполнило безжизненное пространство, в нём стало различаться некое перемещение, но не воздушное, а... иное. Сгустков тьмы. Они покруживались, опадали, как тени в воде вослед проплывшей, просквозившей рыбной стае. Движение сопровождалось звуком, подобным дрожанию отпущенной тетивы, но та трепещет не дольше, чем прободённое стрелою сердце, а этот отзвук висел над монастырским двором, над тополями и стеною неумолчно и мучительно. Всё, сказанное Сергием, и увиденное, услышанное не вызывало у Неупокоя ни удивления, ни недоверия, как будто он от этой ночи памяти Филиппа и ждал чего-то странного, непостижимого. Как будто —ему уже не в первый раз пришло сравнение — душа апостола, прозревшего божественные тайны, скрытые от других, в ночь памяти своей надламывает перегородку между мирами и вмешивается в жалкие человеческие дела. Зачем, зачем?..

— Оттуда шли, — указал Сергий на Святую гору. — По-над стеною, сперва к Нижним решёткам, потом к Никольской. И след остался, братие!

Верно, по указанному пути стелилось гаснущее свечение, прямо на глазах никнущее, тающее. И было в нём что-то такое чужое,

неприятное — от изжелта-фиолетового цвета до диких изгибистых форм и каких-то выростов, выбросов на границе с тьмой, — что руки сами потянулись ко лбам, творя крестное знамение, и захотелось поскорее вернуться в церковь под защиту привычных, постижимых образов и звуков. В христианском учении есть сокровенные разделы, куда дерзали проникать немногие вроде апостола Филиппа. Он-то догадывался, что мир, Вселенная гораздо больше и страшнее той тёплой сферы, что ограничена влиянием Святого Духа. Спасение и заключается в том, чтобы душам людей стесниться в ней. За нею — такие хладные беспредельности, даже Христу недоступные или чуждые, что духовные части наши, по грехам залетев туда, навеки гаснут или употребляются для непонятного и жуткого... Там их забудет Бог!

— Угодники за нас! — произнёс Тихон так неожиданно и зычно, что всех пробила дрожь. — Не ведаем, что за огонь пожрёт заутра наших врагов. Тайны мира — не по нашему уму. В одно верую, что — пожрёт!

Он всех повёл к пролому. Там стали тесно, слыша шевеление и дыхание соседа. Никогда прежде Неупокой не подпевал церковному хору, даже «Господи, помилуй» редко повторял, оберегая свою молитву. Теперь и у него вырвалось, как у всех: «Не остави нас в человеческое предстояние, Пречистая Владычице, но прими моление раб своих, скорби убо обдержат нас!» С каждой стихирой в небе всё теплее проявлялись звёзды, а чуждое и странное, все эти тени и неземное свечение уплывали, переваливались за стену во вражеские станы...

Рассвет был тих и мучительно долог. На стенах маялись и мёрзли, а из венгерских шанцев не раздалось ни выстрела, ни крика. Живы ли супостаты, изумлялись иноки, или «етеры в белых ризах» уморили их?.. Но только солнце розовым пальцем коснулось снежного надува на башенном шатре, из венгерской траншеи полезли толпы — по сотне, по три сотни, и в ту же минуту шесть пушек грохнули по пролому крупным дробом. И по укосинам верхних площадок, по настенному палисаду и зубцам застучали, плющась и врезаясь, пули.

И всё же белоризые пришельцы помрачили рассудок венгров. Их действия в тот день поражали нелепостью. Главная странность — не был использован пролом. Зря пушкари палили зелье, втридорога закупленное в Риге. Конечно, Нечаев постарался: сосредоточил в проломе столько стволов, что нападавших встретила не каменная, а как бы железная стена, утыканная десятками смертоносных жал.

Несколько ядер было бы довольно для превращения её в месиво бессильного железа с кровавой плотью. Венгры же кинулись слепыми котятами на мост перед тройными Никольскими воротами, пытаясь по лестницам забраться на надвратную башню, в то время как их стрелки садили пули в смотровые бойницы. Защитники отстреливались почти в упор, и скоро в обе стороны поволокли убитых с развороченными лбами и лицами. Стрельцов Нечаев стянул к пролому, в Никольской башне преобладали послушники и крестьяне, потому и потери вскоре достигли нескольких десятков. Хорошо, пищалей, пороху и пуль в монастыре было запасено с избытком, запыживай да стреляй. Здесь пригодились смышлёные, рукастые крестьянские детишки, им поручили заряжать пищали, что сберегало несколько минут от залпа к залпу. Отбросив свинцовым и железным шквалом нападающих, стрелки совали пищали за спину, где их подхватывали детские руки, а взамен уже лежали снаряженные. Такая скорострельность ошеломляла венгров. Однако новые вояки, не проученные, лезли и лезли на стену, укрываясь за всяким выступом и норовя сунуть копьё во всякую дыру — бойницу, жёлоб водяного стока... Внезапно из этих стоков, из каменных лотков хлынул на разгорячившихся парней из Трансильвании вонючий кипяток. Как пишет очевидец, «овии оружьем со стены пхающе, овии же воду варяху с калом лияху...» «Шти из дерьма» хлестали в задышливые рты и затекали между латными пластинами.

В них приступ к Никольским воротам захлебнулся. Венгры вернулись в шанцы под издевательства и свист не только из Никольской башни, но и из немецкой траншеи. Борнемисса не столковался с Фаренсбахом, чёрная кошка пробежала между ними ещё под Псковом, где венгры грелись милостями короля, а немцы сосали лапу.

Теперь они решили показать, кто лучше отрабатывает жалованье.

Немецкий приступ к Острожной башне лишь на первый взгляд производил впечатление стихийного порыва: некий Томас Золанд собрал обозную и пушечную прислугу и нахрапом полез на острог, на засыпные деревянные клети предбашенного укрепления. Фаренсбах, несомненно задумавший этот манёвр, верно рассчитал, что у Нечаева на все башни стрельцов не хватит, а монастырские детёныши — не вояки.

Стрелецкий сотник был ранен. Нечаев послал в Острожную десятника — из тех, что видели на стене призрак старца. Подобрав нескольких стрельцов, десятник так долго топтался у дверцы, выводившей из башни на стену, с таким прощальным отчаянием оглядывался, что и Нечаев и Неупокой почувствовали: нужна подпорка...

— Пойду, — сказал Неупокой. — Всё присмотр.

Десятник повеселел, Нечаев только тронул Неупокоя потеплевшим взглядом, а сам побрёл к пролому, в который венгры начали садить ядро за ядром, вымещая неудачу.

Поделиться с друзьями: