День гнева
Шрифт:
Когда десятник с Неупокоем добрались до Острожной, немцы выбивали из предбашенных туров последних защитников. В башне сидели крестьяне и послушники с пищалями, три пушкаря при пушках и затинной пищали, пик и топоров на длинных рукоятях тоже хватало. Заряды были заложены, угольки в щипцах играли, а старший щёголь-пушкарь перекатывал уголь в ладонях, показуя выносливость к боли и нетерпение.
Десятник видел, что надо сделать в первую голову, — и не решался. Пришлось Арсению приказать: все стволы — на острог! С раската, из смотровых щелей и бойниц видны были наши крестьяне, из последних сил отбивавшиеся топорами от наседавшей немецкой прислуги. Благо, и те были не велики вояки, но что-то лакомое пообещали им командиры, если так рьяно полезли под пули из безопасной траншеи... Вот уж на острожных турах
— Па-али! — решился Неупокой.
— Отче, своих побьём!
Он это знал. Выхода не оставалось. Лишь дружный залп пищалей и пушек способен смести всё живое с острожных туров. Иначе немцы, захватив их, сведут на нет преимущество защитников башни. Окажутся вровень с ними и под защитой от пуль.
Неупокой мог ещё представить немцев на улицах Окольного во Пскове. На Кровавом пути — нет... Он отвернулся. Ещё один грех на тебе, Алёшка. Во имя чего? Уши как мохом заложило, выстрелы прозвучали не оглушительно.
В башню ввалилось трое уцелевших. Размазывая кровь и слёзы, укорили:
— По своим бьётя! Грех на вас неотмолимый!
Пуля, отрикошетив от стены, срезала десятника. Кровь из шейной жилы забрызгала жалобщиков, отшатнувшихся с тем брезгливым смятением, с каким шарахаются досужие от неудачно зарезанного хряка. Пушкари ещё не перезарядили, пищали истекали дымками, а на низкую, в три человеческих роста стену, примыкавшую к Острожной башне, уже карабкались по лестницам шотландцы, немцы, венгры. Убитая прислуга исполнила первую часть манёвра, эти — в железе, с ручницами ближнего боя — довершали вторую.
Забравшиеся первыми на приставные лестницы вколачивали штыри с крюками в деревянные клинья, оставшиеся от лесов строителей. Их балки, вмурованные в стену, по окончании строительства отпиливали заподлицо, не догадавшись, как противник использует деревянные торцы-гнёзда. По тем, кто карабкался по верёвкам, накинутым на эти крючья, не выстрелишь и копьём не достанешь. Влипали в стену, как пауки. А наверх их втаскивали товарищи, одновременно отплёвываясь пулями от растерявшихся детёнышей. Число забравшихся, их натиск вдоль стены возрастал с каждой минутой многократно. Теперь, когда замолкли пушки и пищали, сдержать его могла только живая стена и неуверенная сила крестьянских рук.
Немецкие ручницы ближнего боя бьют неприцельно, да ведь и пуля, слепая и тяжёлая, шмякается, не разбирая... Крестьяне и послушники стягивались в неповоротливую толпу, в стадо перед волчьей стаей. А тем того и нужно, хотя бы десятку или пятку проникнуть в башню, к пушкам, остальное доделают без воинской науки.
Ну, так и с ними нужно без науки, вопреки науке и даже разуму! С Неупокоем уже случалось что-то похожее во Пскове, но не такое безумное, неуправляемое: жгучая судорога выбросила его ладони вверх, подобно вороньим крыльям, и он не закричал, а только пасть распахнул, а из неё уж само захлестало:
— Глядите, люди! Силы невидимые с нами! Силы!
Он не препятствовал всё новым, всё дичающим словам, вылетавшим из перекошепного рта, каждой мышцей и вылезающими из орбит глазами ощущая не свою, внешнюю мощь, впитанную, быть может, прошедшей ночью или сию минуту влившуюся в него, и истрачивал её, сетью набрасывая на людское стадо, внушая ему безоглядную веру в свою неуязвимость, в соседство и реальность невидимых хранителей — хоть «стер белоризных», хоть ангелов или бесов... И люди поддались ему, заразились кровавым безумием, разметались по смотровым площадкам, бойницам, вылазам — повсюду, где только могли пролезть стальные пауки. Ни страха смерти не осталось, ни памяти о близких, о милой и единственной жизни, только — загородить, не пустить, оборвать лапы и задавить! Венгры и немцы не просто дрогнули, ослабили напор; у них пули стало заклинивать в гладких стволах, кремнёвые замки без пользы заглатывали искру, верёвки жгли руки, подобно раскалённым прутьям. Перед одержимыми бессильны и наймиты, сколько им ни плати. Немногие из нападавших сползли по лестницам, большинство гроздьями полетели со стены, а вслед им — камни, пули, жгучие плевки, чтобы уж вовсю в землю вколотить...
...Тихими вечером игумен Тихон кропил Арсения святой водой, уводя от порога безумия, а он не хотел, уверяя, что очам наконец-то открылось невидимое. Так долго мечтал-де
проникнуть в самую суть потаённого от людей. Никто до него так глубоко не исследовал божественных тайн.10
«Лагерь под Псковом, 1 декабря 1582 г.
Сего дня, когда наш всемилостивейший король уехал из лагеря в Великое княжество Литовское, оставя нас, бедных сирот, в этих отдалённых пустынях, послал я письмо вашей милости... Теперь не много есть материи, о чём писать, разве что заключится мир, о чём я постоянно молю Всевышнего. По отъезде короля мужество наше упало. Литовцы бегут без оглядки.
2 декабря
Русские сделались дерзновеннее. Около тысячи пеших и несколько сот конных ратников сделали вылазку против сторожевого отряда пана Гостинского. Немцы должны были отступить. Много неприятелей убито из тяжёлых орудий. Но и с нашей стороны потери велики. Пан Гостинский был в опасности: один из неприятельских воинов уже накинул на него тетиву от лука, чтобы увести в плен.
6 декабря
Пан казначей Костка поехал сегодня в Печоры, чтобы отправить оттуда немцев. Они не получили жалованья, которое получат в Риге... Ещё 200 шотландцев идут сюда из Риги, и некстати, потому что у нас нет денег. От короля пришло письмо, написанное на ночлеге в окрестностях Люцена, одного из лифляндских замков, занятых московским гарнизоном. Дороги ужасны, повозки вязнут, лошади гибнут. Король послал Собеского, чтобы потребовать сдачи замка. В ответ Собеский получил опасную рану пулею в плечо.
16 декабря
Генералу, посланному шведским главнокомандующим, задали сегодня пирушку, а он между прочим разболтал, что прислан только для того, чтобы разузнать, в каком состоянии дела у поляков. Поэтому гетман послал Харленского в шведский лагерь под предлогом закупить кое-что в Нарве, а в действительности — разузнать о положении шведских дел. Шведский генерал, родом француз, хитрая лиса; но нашла коса на камень.
20 декабря
О, Боже! Какой холод, какие страшные морозы! Наши клетки промёрзли. Два ведета [95] замёрзли и мёртвые свалились с коней. Вот уже два дня как осаждённые не подают знака жизни и сидят на стенах совершенно тихо. Я бы желал знать, почему они не делают ни одного выстрела?
95
Ведет — ближайший к неприятелю конный караул.
22 декабря
Все эти дни мы надеялись на заключение мира. Если мир будет заключён, мы двинемся в Лифляндию и будем осаждать тамошние замки. Но я не знаю, как это примут шведы... Поссевину у нас не верит никто. Последствия только могут указать, верно ли он нам служит.
29 декабря
Мы мучимся в лагере... Наше положение ужасно. Господи, спаси нас! Холод нестерпимый превосходит всякое вероятие. Мы страдаем от голода, лошади гибнут. Рота, имевшая сто лошадей, не имеет теперь и шестидесяти. Наше бедственное положение будет ещё очевиднее, когда мы тронемся с места. Из венгерских пехотинцев многие перебежали к неприятелю. Не понимаю, что за люди... Пан гетман (Замойский) между прочим сказал: «Я не хочу более воевать здесь! Лучше мне возиться с татарами, только подальше отсюда. Везде вижу одну неблагодарность. Притом и здоровье моё расстроилось. Как только я приведу войско в порядок, поеду в Ригу, чтобы поправить свой желудок...»
11
Монашеские бахилы с неизносимыми головками не кажутся тяжёлыми в такой мороз. Снег на тропе повизгивает и слезит глаза, уставшие от книг. Ногам, как застоявшемуся коню, сладок подъём — по правому борту Каменца, мимо песчаных пещер, мясисто розовеющих из-под сугробов, к оледеневшей Пачковке. Её, как и иные русские реки, прижало в ту зиму особенно тяжёлым льдом, грозившим рыбьими заморами. Зато у перекатов неожиданно, словно весной, дымились трещины-промоины, а солнце поигрывало, как на Пасху.