Верую…
Шрифт:
…Не смущайтесь, пожалуйста, за меня. И не подумайте, что я пала духом. Все это давно пережито, давно перегорело, да и не я одна такая — аналогичных случаев много, о них рассказывают в своих очерках Анатолий Алексин и другие.
…Пишите, пожалуйста, Алексей Иванович! Письма к Вам и от Вас — единственная отдушина, через которую поступает ко мне свежий воздух.
Сейчас зачитываюсь романом А. Бартэна „Театр поднимает занавес“. Обступают воспоминания. Эти воспоминания, как черные мухи, не дают мне спать…
Вот недавно, читая очерк А. Константинова „В тревожные дни Октября“ („Нева“ № 3 за 1957 г.), встретила знакомую фамилию — командира 2-го Царскосельского полка полковника
С мужем моим он не дружил, у него была своя компания, хотя мы и жили рядом.
…Мелькнула в газете фамилия нашего посла Г. Меньшикова, и я подумала, не сын ли это суворинского журналиста? В начале 20-х годов мне пришлось встречаться с этой семьей: вдова его работала у нас в школе делопроизводителем, дети учились в школе. Гриша — способный, развитой, очень хорошо воспитанный, кончил 9 классов и продолжал учиться не то в Ленинграде, не то в Москве.
…Знакомы ли Вы с Паничем? Мне очень понравилась его книга, особенно первые главы — о маленьком Кире…
…Слушая передачи по радио воспитательного характера, я не вытерпела и задала им вопрос: почему они на каждом шагу поминают Макаренко и не расскажут, например, о книге Панича „Взрослые дети“? Ответить они еще не успели. Я написала, конечно, не так грубо, гораздо спокойнее, вежливее.
Вы скажете: интересуется вопросами воспитания, а своих детей воспитать не сумела!
Да, с этой горькой истиной я вынуждена согласиться: не сумела!..»
А через неделю-две приходит от Наталии Сергеевны письмо, которого уже давно следовало ожидать:
«…Я дома, то есть в Россоши. Пожинаю то, что посеяла.
…Одним словом, дорогой мой друг, все мои мечты найти домашний уют лопнули. Вы спросите: что же случилось? Да ничего не случилось. Просто раскинула я и так и этак, вспомнила все, что было в войну и после войны, и пришла к выводу, что, пока ноги носят, буду только в гости к ним ездить.
Меня отпустили без большого сожаления. Да и у меня, признаться, глаза при расставании были сухие. Грустно писать об этом, но здесь, в Россоши, мне легче дышится, распрямились плечи… И теперь у меня снова появилась возможность свободно говорить обо всем, о чем мне и Вам захочется. Задавайте же вопросы…»
С утра (если не с ночи, когда он проснулся на минуту и пытался вспомнить, поймать ускользающий сон) пристали к нему и не отвязывались две строчки из полузабытых стихов Аполлона Григорьева:
…Душа полна такой тоской, А ночь такая лунная.Хотя никакой тоски в этот день он не испытывал. Наоборот — чувствовал себя молодым, бодрым, счастливым. Слегка покалывало и поламывало в спине, но даже это почему-то радовало. Улыбаясь, подумал (а вечером и записал):
«Сладостная старость близка».
Так легко, так весело было ступать — в офицерских щеголеватых сапогах — по залитой солнцем монастырско-флорентийской аркаде бастиона, чувствовать на плечах светлые земгусарские погоны, слушать, как отдаются на каменных плитах шаги — его, Манухина, Муравьева, конвойных солдат…
Душа полна такой тоской, А ночь такая лунная…Может быть, это не его, а чужая тоска так звонко и мерно стучит где-то в висках?.. Но почему так легко и весело на душе, если он сораспинается с теми?!
Уже обошли девять камер. Только что, пять минут назад, рыдал, весь трясся от слез, как юродивый на церковной паперти, Орлов из «Союза русского народа». Еще раньше светски легкомысленно хлопал в ладошки обвиняемый в измене Сухомлинов…
— А в этой камере кто?
— В этой — Хабалов. Командующий округом.
Заерзал ключ.
В полумраке довольно просторной камеры у застланной солдатским одеялом койки стоял, вытянув по швам руки, седобородый высокий старик в венгерской домашней куртке и с черепаховым пенсне на горбатом носу.
Все, кроме солдат, поздоровались. Он ответил.
— Как чувствуете себя? — спросил Манухин.
— Благодарю, доктор, — глухо ответил арестант. — Для здешних условий вполне сносно.
— А вас, я вижу, можно поздравить? Получили пенсне?
— Да, на прошлой неделе жена передала.
— Читаете?
— Наконец-то получил возможность.
Муравьева куда-то позвали. Александр Александрович подошел к железному навесному столику и, попросив разрешения, полистал лежавшую там книгу. Это было Евангелие. Рядом лежали исписанные карандашом листки почтовой бумаги и стояла оловянная миска с засыхающими остатками перловой каши.
— Есть ли у вас какие-нибудь претензии, генерал? — спросил Александр Александрович.
Хабалов покосился на солдат, глухо покашлял и вполголоса сказал:
— Относятся грубо, но я не жалуюсь. Понятие о вежливости не всем свойственно.
Выйдя в коридор, Александр Александрович подошел к окну и занес эти слова в записную книжку. Там уже были записи о Штюрмере, о Протопопове, о «похожем на городового» жандармском генерале Спиридовиче…
Казалось, что это уже все, что можно идти домой, но вернулся Муравьев и сказал, что надо заглянуть в гарнизонный комитет крепости. Там митинг. В гарнизоне пять тысяч солдат, из них по меньшей мере две тысячи — большевики. Есть и большевистски настроенные офицеры. Среди солдат то и дело поднимаются разговоры об излишне мягком отношении к заключенным. «Товарищи» уже давно добились запрещения узникам бастиона питаться за свой счет из офицерской столовой. Уже два месяца как все бывшие министры и генералы кормятся из солдатского котла.
Теперь требуют контроля за работой Чрезвычайной следственной комиссии.
На площади у собора страшновато шумела огромная серо-зеленая толпа. Выступил, быстро взошел, взлетел на дощатый помост Николай Константинович Муравьев, звонко сказал:
— Товарищи! Если каждый захочет контролировать, автомобиль с заключенными не переедет и Невы. Давайте будем помнить о законе разделения труда. Вы — охраняете завоевания революции, мы — вершим ее правосудие!..
Выступал Манухин, кричал, что пойдет к Луначарскому, что не давать желудочным больным молока и яиц — это зверство.
Под конец взял слово Морозов, долголетний шлиссельбургский узник. Ему долго и дружно аплодировали. Он-то и решил дело, а не социалист Муравьев и не добрый доктор Манухин.
С этим жизнерадостным бородачом (и «тоже поэтом») Александр Александрович познакомился еще до митинга. Полчаса он помогал ему искать остатки Алексеевского равелина, где когда-то, еще в молодости, Морозов сидел вместе с другими народовольцами…
А после митинга председатель попросил Александра Александровича взять домой и просмотреть несколько тетрадей стенографических отчетов. Пришлось идти обратно в бастион.