Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Верую…

Пантелеев Леонид

Шрифт:

Не скрою, далеко не всегда было интересно читать эти огромные (некоторые из них не помещались в одном конверте) письма, заполненные суетой сует повседневности. И все-таки я терпеливо читал эти послания, старался вникнуть во все мелочи, отзывался на них, давал советы, прислушивался к ее советам…

Я пытаюсь объяснить и себе и читателю, как и почему эта женщина прониклась ко мне таким доверием, что в какую-то минуту решилась открыть мне свою самую большую тайну, рассказать о том, чего даже самые близкие ей люди не знали.

Какую-то, и даже немалую, роль в нашем сближении с Наталией Сергеевной сыграла моя повесть «Ленька Пантелеев». Надо сказать, что в эту книжку, названную автобиографической, из подлинной моей биографии вошло очень немного: какое-то количество жизненных фактов,

два-три характера — отца, матери, самого Леньки. Задумана была книга и написана в первом варианте в те годы, когда писать правду было труднее, чем сейчас. Помню, как одна моя приятельница, человек умный, обладающий большим чувством юмора, читая рукопись «Леньки», всерьез высказала опасение — не слишком ли много серебра окружает моего героя: серебряные ложки, серебряная чернильница и т. д. Поразмыслив, я прислушался к этому замечанию и, вместо серебряной ложки, заставил моего героя есть мельхиоровой, хотя в нашем буржуазном доме, насколько я помню, такими не пользовались. Вообще я сильно прибеднил моего героя, сделал его, как и окружающий его быт, «типичнее», то есть ближе к тому расхожему, демократическому, среднеинтеллигентскому, с которым читатель был уже давно знаком по многим другим книжкам советского времени. В жизни все было значительно сложнее, чем в повести. Мать моя до революции не была учительницей, у нее не было никакой профессии. Отец не спивался, не бросал семью, не работал приказчиком у лесопромышленника Громова. Всю войну он провел на фронте, а в начале революции пропал без вести. Но этот не очень яркий и оригинальный вымысел довольно густо перемежается в книге с подлинными, невыдуманными фактами: я и в самом деле воровал электрические лампочки, я воспитывался в детских домах, пас телят и свиней на «ферме», работал на лимонадном заводе, жил в деревне, хворал дифтеритом в охваченном огнем мятежном Ярославле… А главное — моя мать, хотя и в несколько иных обстоятельствах, была такой, какой она изображена в повести. И мои отношения с нею тоже были такими же именно. Это, я думаю, и пленило, заворожило, подкупило Наталию Сергеевну…

Вот праздничная открытка, где, поздравляя меня с сорокалетием Октябрьской революции, Наталия Сергеевна пишет:

«Наконец-то мне удалось познакомиться с Вашим Ленькой. Очень много поднял он в моей душе: мыслей, переживаний, воспоминаний. Когда-нибудь, после праздников, поделюсь с Вами».

И в следующем письме, возвращаясь к повести, пишет: «Много родного, прочувствованного и пережитого нашла я в книге, — в Леше я видела своего Юрку, а в Александре Сергеевне — себя».

Но подпись под письмом — все та же: «С тов. приветом. Н. Маркевич».

Этого «тов.» будет еще очень много в последующих письмах. Я никогда не видел Наталию Сергеевну, не говорил с нею с глазу на глаз и не берусь судить, в какой мере здесь проявилась ее натура, ее сегодняшние убеждения, ее нынешнее «я», а где продолжала действовать та мимикрия, прибегать к которой обстоятельства заставили Таточку Хабалову на самой заре ее многотрудной и многострадальной жизни. Впрочем, было бы неправдой, если бы я сказал, что в жизни Наталии Сергеевны вовсе не было счастливых минут. Ниже мы увидим, что были. Сладкой болью или, может быть, наоборот, горькой радостью было подсвечено в ее памяти все, что хоть в малой мере связывалось с именем ее отца.

8. ДО ПРАВДЫ ЕЩЕ ДАЛЕКО

Конечно, уже в первых письмах Наталии Сергеевны кое-что не могло не заставить меня насторожиться, поднять брови. Например, та справка, где сообщалось о назначении Наталки Маркевич учительницей немецкого и французского языков в высшую начальную школу. Где и когда было видано, чтобы сельская учительница знала два иностранных языка! Но уже из следующего письма я узнаю, что не всегда Наталия Сергеевна жила на хуторе Новопетровском. Вдруг оказалось, что мы с нею — земляки.

«Перенесусь в прошлое, — пишет она. — Революция (февральская) застала меня на Полтавщине. А вообще-то я уроженка Ленинграда, где проживала (в городе и в окрестностях) до тех пор, пока сильная дороговизна жизни в 1915–16 годах

заставила меня переехать на юг…»

И опять — брови невольно лезут вверх, внимание задерживается. Насколько я знаю, никакой чрезвычайной дороговизны в 1915 году в Петрограде не было. Во всяком случае, я не помню, чтобы в этом году кто-нибудь бежал из Петрограда в деревню от голода, от недоедания или от дороговизны…

Дальше Наталия Сергеевна пишет:

«Но и в Ромнах, куда я переехала, средние учебные ведения постепенно превращались в госпитали для раненых, а учащиеся мужского пола отправлялись на фронт. Я перешла работать в село. Условия были такие: заявление с просьбой предоставить работу в школе член ревкома зачитывал на очередном „мирском сходе“ и там решался вопрос о приеме или отказе. Решение это волревком отправлял в город, где наробраз утверждал назначение…»

Вероятно, читатель заметил этот невероятный скачок: в 1915 году бежала из Петрограда от голода, и вдруг — ревком, наробраз, то есть год 1918-й по меньшей мере. Создается впечатление, что, покинув в 1915 и 1916 году Петроград, Наталия Сергеевна туда уже не возвращалась.

Такого и подобного, всяких несовпадений, несообразностей, путаницы, анахронизмов и в дальнейшем, то есть в ближайших письмах Наталии Сергеевны, мы обнаружим немало.

Почти в каждом письме этого времени я находил в качестве «бесплатного приложения» какую-нибудь справку или мандат.

Вот Перекоповский волисполком «дает сие гражданке Маркевич Наталии Сергеевне в том, что она проживает с детьми в с. Перекоповке без выезда в течение 3 лет, под судом и следствием не была. На выезд ее в место постоянного жительства в г. Севастополь с носильными вещами препятствий со стороны волисполкома не имеется».

Почему Севастополь — место постоянного жительства? Пытаясь объяснить это, Наталия Сергеевна пишет что-то не очень вразумительное. В 1921 году после перенесенного сыпняка ей «дали для укрепления здоровья» путевку в санаторий, но в Севастополе на медкомиссии заявили:

— Такие еще работать могут.

«И я оказалась неожиданно безработной в чужом городе да еще в голодном 1921 году. Правда, мне люди советовали заняться торговлей вразнос (был НЭП), предлагали поступить в турецкий ресторан официанткой, но я предпочитала выжидать более подходящего для меня заработки, проедая то, что привезла из вещей».

А почему в санаторий и вдруг с детьми? И с носильными вещами? И — к месту постоянного жительства?

«Детей я взяла тогда: будь, что будет!..»

Письмо огромное, на шестнадцати страницах, там много интересного о жизни Севастополя 1921 года, но переписывать это письмо я не буду. Пропущу и следующее — где тоже о Севастополе. О голоде, о том, как каждое утро «мимо проезжала арба, полная трупов». О том, как работала курьером, как ехали обратно в вагоне с лошадьми…

Но — стоп! В этом же письме — первое упоминание об отце.

«Когда условия моей жизни резко изменились, только тогда я поняла дальновидность моего отца и была ему благодарна. Он не растил меня белоручкой, иногда говорил: „Кто знает, какая у тебя жизнь будет, может еще придется и полы мыть, и даже милостыню просить“, — что мне, конечно, казалось невероятным. Знакомые считали его чудаком, когда слышали такие высказывания».

В этот же конверт, вместе с документами, были вложены две очень старые фотографические карточки. На одной из них совсем молоденькая девушка в нарядном гипюровом платье, с прической, знакомой мне по фотографиям моей мамы: девятисотые годы. У девушки смешливое мальчишеское лицо. Парень с таким лицом слыл бы красивым, для девушки лицо грубовато, тяжеловат подбородок, может быть немножко слишком толсты губы. На другой фотографии — та же особа лет десять — двенадцать спустя. На этот раз она в украинском народном наряде, сидит облокотись на декоративный плетень, на заднем плане белеет мазанка, за ней — мельница-ветряк. И мазанка, и ветряк намалеваны на холсте, в двух местах залатанном. Это уже 1918 год. Похоже, что снималась в маленьком городе. Может быть, в Ромнах!

Поделиться с друзьями: