Том 3. Звезда над Булонью
Шрифт:
Мы заснули не скоро. А утром снова просовывала Джованнина кофе, поздравляла с Новым годом, затапливала камин. День шел, как обычно.
Лишь перед обедом г-жа Фрапани разоделась, нацепила, как порядочная итальянка, бриллианты, и со своим здоровенным мужем выехала кататься на собственной лошади, в двухколеске. По праздникам ездили они всегда. Кто желал бы видеть образцовых мешан, доставляющих себе достойное и приличное развлечение, пусть взглянет на них. У нас, русских, мало выработаны еще эти люди. Запад дает их в изобилии.
За обедом мы нашли у своих приборов зеленые ветви того английского рождественского деревца, имя которого мне неизвестно. К индейке подали бутылку Asti, вошла г-жа Фрапани, и, разлив вино по бокалам, поздравила с Новым годом. Мы чокались. Американец
Обед кончился – появился горбатенький музыкант со скрипкой – г-жа Фрапани явно задавала нам бал. В углу зажгли свечи на елочке, стол отодвинули, и начались танцы – не далекий ли отголосок давних празднеств, справлявшихся здесь же, в садах Лукулла? Танцевали американские барышни, мы, русские, барон, немецкая девица. Позже, в этот же вечер, мы были в гостях у американок. У них было очень натоплено.
Они сидели на кровати, угощали, нас конфетами. Я читал Пушкина – «Для берегов отчизны дальней», а они кивали в знак одобрения. В это время барон сидел в салоне и болтал. Ему хотелось еще выпить и сыграть в карты – но не выходило. Крашеная немка собиралась куда-то: каждый вечер она пропадала – как полагали, довольно таинственно. Говорила же всегда, что «едет на Авентин».
Так начался, Новый 1912 год, и быстро замелькали его дни. В Крещенье итальянцы вновь тряхнули стариной – по всему Риму шлялись банды молодых людей с трубами, трещотками, барабанами. Вой стоял необычайный. На piazza Navona – нечто вроде Вербы. Продавали морских жителей, швырялись серпантинами, орали. Бедных наших американок, забредших туда, окружили римские юноши, и гудели в трубы со всех сторон до изнеможения. Трудно, говорили они, было вырваться. И всю ночь слышали мы эти барабаны, рожки. Это не было плохо – немножко смешно.
А через несколько дней надо было уезжать. По старинному, вековому обычаю пилигримов, заходили мы в последний вечер, с друзьями, к фонтану Треви, ужинали в маленьком ресторанчике, где славится вино Фраскати, и девочка поет со стариком на romanesco, римском диалекте. А потом вышли на поклон фонтану. Бросили монетки в светлый его бассейн – дар Божеству Рима и залог возможности вновь увидеть его. Дамы всплакнули, сидя над водой. Гигантский фонтан шумел звучно, бесконечно.
По пустынным туманным улицам мы возвращались, прощались и целовались на углу via Veneto.
А на заре следующего дня, в туманно-розовом, холодном утре, покинули пансион Фрапани, пинчианский холм – сады Лукулла – и в купе скорого поезда вылетели из Рима, объятого молчаливой и загадочной Кампаньей, чья земля подобна праху, чья душа – душа древних Сивилл, и чья прелесть нераскол-дована. Волнение, печаль, надежда – вот чувства, с которыми покидаешь Рим. Был десятый час, когда я сказал жене, устало лежавшей на диване:
– Чивиттавеккиа. [204]
Налево серо-зеленое море, с оранжевым, далеким парусом – море Энея. Направо скалы, станция, городок. Впереди путь к Чечине и Корнето, пустынный и суровый край, о зверях которого сказал поэт:
204
Город-порт в провинции Рим.
Riviera di Levante *
Всю ночь ветер выл. Да шумело море,
шумом тяжким, мощным. Как полны эти звуки! Они все насыщают. Но приятны. Нравится их безначальность, бесконечность. Вечность.205
Терцина из «Божественной Комедии» (Ад) Данте в переводе Б. К. Зайцева звучит так:
Нет столь колючих и rустых чащ
У диких зверей, которым ненавистны
Обитаемые места между Чечиноll и Корнето.
Распахнувши ставни, видишь крыши итальянские, под черепицею; балкончики, веревки для белья; деревья в садиках и огненные апельсины; вдали же насыпь железнодорожную – за нею море.
«Mar grosso» [206] , – скажет Мариэттина, девочка лет пятнадцати, нам услужающая. Значит, ветрено, море надулось, нахохлилось; ухает без перерыва мягкою тяжестью волны о берег.
Через полчаса в комнатках наших – мы снимаем три в нехитром домике синьора Джулио – все уберут, и мы будем пить кофе в столовой, выбеленной известкой, как и все жилье наше. Тюфяки на морской траве взбиты, простыни вытряхнуты в окно Мариэттиной, как взбивают и вытряхивают их в час этот все Кави, все Мариэттины и Марии, и Джульетты, здесь живущие.
206
«Море толстое» (ит.).
Из окна столовой я увижу дворик, дальше сад по взгорью, где копается с лопатой черный итальянец, и над ними, дальше, шире – горы, сплошь в лесах. Облака космами зацепляют за верха. Сумрачно. И благоуханием оттуда веет, сладким благовонием сосны, цветов, и апельсиновых деревьев.
Жена с Мариэттиною отправится сейчас на кухню, через сени, и займется там стряпней, станет жарить котлеты с соусом из помидоров – удивление для итальянцев. Мариэттина, остролицая, с профилем древне-этрусским, изящная по-итальянски, затрещит на жаргоне своем: несколько слов по-русски, несколько по-флорентийски, остальное на смутном наречии gonovese [207] . Они с женой будут смеяться, раздувать очаг, возиться с вертелами в холодноватой кухне. А потом придет бабушка Мариэттины, старуха сгорбленная, с седоватой бороденкой, и с ней без умолку затараторит девочка по-дженовезски.
207
генуэзском (ит.)
Я же сяду работать О, как покойны, и как благосклонны эти утра Италии! Можно думать, что сам воздух, солнце, море посылают нам гениев светлых, помогающих и ободряющих.
Когда я окончу, то крутою, темной лесенкой с котами, сыростью, спущусь вниз. Пойду – надо мной будет навес, увитый виноградом; далее розовые стены садиков, у одной из которых статуя св. Франциска, в нише; и узеньким переулочком, перейдя главную улицу Кави нашего, сойду под насыпь к морю.
Здесь, на туманном, в теплых брызгах пляже, хорошо бродить, слегка развеять светлое волнение работы. Пройти по морскому тому песку, что у самых волн, дышать ветром влажным, тепло-оживляющим; в нем задыхаешься, но чувствуешь, как бодрость он наносит, крепость.
Облака разорвутся, глянут клочья лазури; солнце выхватит кампаниллу церкви нашей. Часы на ней, в ярком блеске, два укажут.
Домой, домой! Котлеты с помидорами готовы, и стоит фиаска красного вина.
Обедаем втроем: мы с женою и эмигрантка, с нами живущая. Вернее, мы у ней, в ее квартире. Русские ее, прямые, честные глаза на меня смотрят ровно, грустно. «Не выдаст», – про нее подумаешь. Тяжко ей жить. Все курит. Читает беспрерывно. Много пьет.
А к концу обеда к нам заходит, очень часто, эсер Ерохин, крепкий, круглый, с малыми, простонародными глазами, крепким словом, рукой тяжкою. Коренной, густо заквашенный русак. Наша хозяйка молча ему руку подает, курит, курит все, и пьет, да из-под большого лба глазами ясными все смотрит.