Том 3. Звезда над Булонью
Шрифт:
Самый храм Апостола подальше. Рим остался совсем сзади, лишь всегдашний купол S. Pietro плавно закругляется. Храм Павла испытал несчастие: в 1823 г. сгорел, и теперь отстроен заново. Лишь его план, гигантские размеры, пять нефов и четыре ряда колонн говорят о былой славе. Все-таки она сохранилась и теперь. Трудно представить себе блеск и свет этого храма, сияние колонн, чувство простора и зеркальности, какие там ощущаешь. Это, конечно, не древнехристианская базилика. Это нечто по поводу базилики, созданное, как и Собор Петра, папством. Но дух величия, дух грандиоза есть в храме Павла. Быть может, Пиранези он понравился бы.
Помню и медальоны, где-то высоко, под потолком – бесконечный ряд пап, в мозаичных изображениях. Тут все Сильвестры и Симмахи, и Калликсты, и Григории, и Львы,
Солнце ударило красными шелками сквозь верхние окна, заалело на стенах, напомнило, что римский вечер наступает. Бегло мы взглядываем на дивный монастырский двор, с портиком в витых колонках, и выходим к траму. Некогда уж посетить Tre Fontane, где Апостол был казнен: это довольно далеко отсюда. По преданию, отсеченная голова его, покатившись по земле, трижды остановилась. И из каждого места забил источник.
Мы вспрыгиваем на подножку трама. В свежем вечере, оранжево-золотистом, с отблеском зеленоватого, он уносит нас обратно, в дальний Рим, равниной бедною, под тем же небом, что взирало на отрубленную голову Апостола. А прохладный ветерок из Остии доносит ту же влагу, запах соли, моля, водорослей, что и две тысячи лет назад, на заре, вдыхал Апостол, направляясь в Рим.
Benedictus est Dominus et nunc, et semper, et in saecula saeculorum. [201]
201
Блаrослови, Господи, и ныне, и присно, и во веки веков (лат.) – из молитвы.
Чтобы ощутить Рим полнее, надо побывать в его окрестностях. Мы уже были на Аппиевой дороге. Но еще и еще надо бродить, на закате, среди ее могил, под огненным солнцем, опускающимся за море, над пылающей равниной. Видеть серебряные, при луне, горы Альбано, посетить Тиволи, город таинственной Сивиллы, роскошных водопадов, диких гор и оливковых рощ; взглянуть на Рим с террасы виллы Адриана, в вечернем безмолвии пустыни; вдохнуть странный запах синих серных вод – Aque albulee; посмотреть на стада, пасущиеся в Кампанье, на пастухов в кожаных штанах, с библейскими посохами. Послушать бесконечных жаворонков, заливающихся в свете, напитаться лазурною безбрежностью этого неба, к которому, плавно катясь, восходит равнина, замкнутая волною гор.
Многие из гор вулканического рождения. И вообще это край вулканический. Он носит следы давних загадочных перемещений почвы, и сама почва здесь особенная: необычайно древняя. Столь древне все под Римом, что как будто ощущаешь оцепенение веков, повисших в прошлом. Произрастания земли и жизни людей слились. Неведомая сила выдавила воронковидные, уединенные холмы, раскинутые по Кампанье, увенчанные вековыми городками – Паломбарами, Монте-Компатри. Целые океаны голубого воздуха их разделяют, напояя неземной нежностью их очертания.
Всегда мне странною казалась земля Рима. Это не Тоскана. Тоскана молодая, бодрая, живая; здесь – прах тысячелетий. Мелкая, рассыпчатая почва, крошащаяся, точно удобренная кровью поколений людских, перегорелая и отжившая; вся пронизанная катакомбами, сверху изрытая пахарями и теперь заброшенная. Если Рим столица, то почему вокруг на десятки верст пустыня? Почему окрестности мирового города возводят к Библии, равнинам Палестины, Сирии? Рим будто заколдован. Он оцеплен кольцом доисторического. Государства сменяются, народы волнуются, а Вечность дышит вокруг Рима немыми небесами, бессловесными стадами, всегдашней песнью жаворонка в голубоватых далях. Да безродные камыши, спутники болотистых низин и речек, шуршат невнятно. И лишь купол Петра, круглый шатер человека в пустыне, пред лицом Бога, говорит о Гении, о духе Единения.
В кругообразной равнине, orbis terrarum, Рим возник единящею силою. Может быть, из вида этого круга земель выросло у римлян ощущение, как позже у католиков и пап, о средоточии вселенной. Это чувство дух делания осуществлял. Город таинственный стал господином мира, прежде физическим, государственным, позже духовным. Городу с такой судьбой не надлежит
быть простодушным.Рим, если вглядеться, вслушаться, сохранил и поныне великую свою серьезность, важность и величие. Столь он покоен в значительности своей, что никакая суета его не поколеблет. В сущности, где бы ни находиться в Риме, всюду вам следует музыкальное сопровождение. Есть глубокая задумчивость и меланхолия в этих звуках. Есть сознание великих дел, великих чувств, страстей, молений, преступлений, откровений, пролетевших – и истаявших.
– «Да, я жил: дикий Ромул, братоубийца, обводил свою борозду на Палатин. Легендарные цари завоевали Вольсков, и Сабинян, и Этрусков. Республика создавала законы. Цезарь видел славу, гибель; императоры безумствовали; и власть моя распространялась над всем миром. Я видел странных христиан – полурабов, полуневежд, поваливших богов моих; я испытал позор и разорение от варваров; веками пребывал я в запущении; стада паслись на моем форуме, но я вновь возник, дал миру благодать искусства, бездну религии, сладость напевов христианских. Свет просвещения моего вновь пронизал мир; и как стоял вечно, так вечно и простою. Но я знаю жизнь, ее печаль и бренность, ее великую серьезность. Как полубог, окутан я легендою; треножник Пифии курится у моих ног; судьбы мои темны. Я, древний, важный, все видавший, испытавший, бесконечный Рим!»
В Риме нет ничего женственного; это воин, мужчина, делатель; мало в нем и художника. И потому любовь к нему – особенная; в ней нет той светлой нежности, воздушности, очарованья зажигающего, как в чувстве к Флоренции. Блаженно-райское мало идет к Риму. Слишком он грозен и трагичен, сложен, и меланхоличен. Рим хорош для глубокого собирания души. Недаром Гоголь так любил его. Там он читал Гомера, Библию и Данте.
И не напрасно Рим живописуя, рисовал вечер. Рим есть город вечера. Самые глубокие и острые в нем чувства – на закате. И сама ночь, сходящая столь быстро, – особенная ночь.
Ночь высвобождает его душу; в ней окончательно смолкает суетное, и яснее вечное. То, что в Риме есть от Пирамид, от Сфинксов, то звучит слышнее в час полуночный.
Если поужинать у фонтана Треви и направиться к Корсо, то Рим предстанет в полусонной летаргии. Может быть, есть огни у Aragno; еще едут экипажи из театров, но прохожих мало, и одна за другой ставни запираются, тухнут светившиеся окна. Бледный месяц, из-за облаков, бежит беззвучно; дымное, сизеющее его сияние одевает улицы опалово-молочным. Пересекши Piazza Colonna, миновав парламент, попадаешь в угрюмые, холодновато-мертвенные переулки, что выводят к Пантеону. Одиноко, сумрачно он воздымается; гордо несет купол свой; темновато меж колонн его портала. Здесь никого не встретишь. Четко звучат шаги, плиты влажны, легкий туман встает в воздухе. Это старые кварталы Рима, с домами просырелыми, улицами узкими, с сумрачными дворцами, как крепости, вырастающими на углу. С Piazza Navona шумят фонтаны. На ней светлее, и туман прозрачный. Старый Нил – детище Бернини, беспредельно шумит струями своими, отливая серебром и жемчугом в месячном сиянии. Два сержанта в плюмажах, в белых перчатках, бродят у бассейнов, близ пыли, облака брызг. Нил не устанет изливаться. И куда бы ни зайти в пустынный час Рима пустынного, музыка вод будет сопровождать. Ибо Рим – город фонтанов. Божества влаги издавна почитались здесь, и благоволили к Риму сами. Воды летят в Риме высоко, как у Собора Петра; несутся плавными струями в Aqua Paola; журчат в бассейне на Испанской площади; ими кипит вся стена у Фонтана Треви, в сложных и рассчитанных каскадах; нежно бьет тоненькая струйка в чашу на Монте Пинчио; и бесчисленные тритоны, наяды, божества рек извергают ее из своих глоток по различным местам Рима. Музыка вод есть музыка меланхолий Рима, возводящая к беспредельности. И она, как сам Рим, слышнее ночью, когда слабенькая струя источника, чуть не на любом перекрестке, не теряется ухом.
Молчаливыми улицами, мимо дворца Фарнезе, попадаешь к via Giulia, которую папа Юлий сплошь собирался застроить дворцами. Он не осуществил намерения. Она глуха, мрачна и молчалива, – она выводит к Тибру. Вновь увидишь воды, кофейно-мутные, быстротекущие, слегка блистая рябью золотистой. Платаны набережной зашуршат от ветерка – умолкнут. Парочка притаилась на скамейке. Выгибая спину, одинокий кот пробежит по парапету, и скакнет на дерево. Издали Ватикан маячит, да угрюмо темнеет громада S. Angelo.