ЖАНРЫ

Там, где престол сатаны. Том 2
Шрифт:

Сейчас он ощущал свое сознание как никогда ясным – наподобие морозного солнечного дня с его резкими темными тенями на ослепительно-белом снегу. Ему дано было понимать все с такой силой проникновения в будто бы тайный ход событий, что в нем не оставалось ни сожаления о канувшем в небытие прежнем Отечестве, ни жалости к себе, ни скорби по близким. Даже убитый злодеями папа, не выдержавшая тягот жизни и тихо угасшая Анечка, мама с ее тайной, неподвластной разуму любовью к младшенькому, мучителю наипервейшему, – все они на краткий либо долгий срок как бы отдалились от него, озаренного и отягощенного открывшимся ему всепониманием. Быть может, лишь воспоминание о покинутом всеми сыночке щемящей болью еще отзывалось в его сердце. Открылось ему, что виноватых нет. Если же отыскивать причины терзающего людей разлада, ослепляющей ненависти, ужасающей жестокости, примерам которой и в мире, и в несчастной России в особенности несть числа, то не в сегодняшнем, не во вчерашнем дне лежат они, и даже не в прошлом и не в позапрошлом столетиях. Заря человечества уже была чревата злом. И коли уж Творец попустил ему быть, то что спрашивать с персти земной? с горсти пепла, которая остается в огне, и с комка праха, который покоится в сгнившей

домовине? Скажешь: и в гибели Распятого нет виноватых? Да, по человеческому Своему естеству Он взывал к тем, кто обрек Его крестной смерти: людие Мои, что сотворих вам, или чим вам стужих? Слепцы ваши просветих, прокаженныя очистих, мужа суща на одре исправих. Что Мне воздасте? За манну желчь, за воду оцет, за еже любити Мя, ко кресту Мя пригвоздисте… Это стон Его горький, это чувство попранной справедливости, это вековечное вопрошание добра к одолевающему и унижающему его злу: за что?! Однако ответа тут нет и быть не может. Или же так: ответ есть, но даже уста злодея не осмелятся произнести его. Ибо как вымолвить: будешь оболган за твою честность и чистоту; будешь ненавидим за твою любовь ко всем; будешь предан пыткам за твою верность истине; будешь убит за твою праведность. О, нет, нет. Как бы сильно ни было испорчено человечество и какую бы власть не имели демоны над нашими бедными душами, всякое насилие (включая последний приговор) должно получить некое нравственно-юридическое оправдание. Например: Он призывал не платить подати римскому кесарю; объявил себя царем иудейским; обещал разрушить и в три дня восстановить храм. Он враг власти, враг народа, враг нашего общего счастья; он не признает над собой поставленного нами первосвященника; он не желает открыть нам, где хранится документ, таящий угрозу государству и преданной ему церкви.

Таков предназначенный для толпы ответ.

Надо ли говорить, что в нем нет ни крупицы правды? Надо ли – да и возможно ли?! – пытаться переубедить суд, заранее согласный со всеми выдвинутыми против тебя обвинениями, и палачей, уже сколотивших крест для твоего распятия? Надо ли взывать к Небесам, из последних сил умоляя их о помощи, милосердии и сострадании?

– Бесполезно, – так отвечал о. Петр сопутствовавшим ему и тихо рыдавшим теням. – Не надрывайте грудь слезами, дщери российские! Не скорбите, мужи праведные! Или не помните вы, чт'o было сказано с высоты Креста на всю землю и на все времена вплоть до скончания века? Отче, отпусти им: не ведают бо что творят. Неведение зла, – с тихой примиряющей улыбкой прибавил он, – и есть отсутствие вины. Да, да, – возвысил он голос в ответ на прозвучавшие отовсюду негодующие крики, – виноватых нет, а есть несчастные. Когда-нибудь, – сказал во мрак о. Петр, – прозреют и они. И опомнятся. И ужаснутся содеянному. И падут ниц перед Господом, умоляя Его о прощении…

Он сознавал, что, наверное, не смог облечь в единственно возможные слова открывшуюся ему истину. В то же время ему самому она объясняла если не все происходящее, то, по крайней мере, самую значительную и самую важную его часть. Творец сам страдает от необходимости допустить в мир зло – но, сострадая и соболезнуя Своему творению, Он ясно видит грядущее очищение всех, видит новую землю и новое небо, где каждый с поклоном молвит каждому: «Прости меня, брат, коли согрешил я пред Богом и пред тобою». Во всем Евангелии Христос, может быть, не произносил ничего более потрясающего, чем вот это: прости им, Отец, ибо не знают, что делают. Не знают! Как рыба не знает, что вода – это вода, так и те, кто вырос во зле, не знают, что это – зло. И кто вырос в грехе, не знает, что это – грех. И кто с юных, а то и младенческих ногтей отравлен ненавистью, тот никогда не поймет, что к людям можно относиться с любовью. Нет виноватых, упрямо повторил он, есть несчастные. И я несчастен, и Россия несчастна, и мир несчастен, ибо даже если слышал, то не ужаснулся, что лежит во грехе.

– А твой брат, Николай? – шептала рядом тень, в которой о. Петр, приглядевшись, узнал своего соузника-епископа с Соловков. – А тот охранник пьяный, от скуки убивший отца диакона? И тебя чуть не пристреливший? А старший лейтенант, тебе нос сломавший? А волчонок? Все они?

– Если уж кто виноват, что они такие, то это – мы.

– Я?! – и возмущенно, и жалобно вскрикнул епископ. – Они меня убили, а я виноват?!

– Или неведомо тебе, владыко святый, – ласково шептал ему о. Петр, – что в Богом созданном мире есть нечто, не имеющее очевидных ответов. Истина нашей веры соткана из противоположностей. В ней смерть может означать жизнь, а жизнь – смерть; изощренная мудрость отступает перед неискушенной наивностью; прощение встает на место обвинения, казалось бы, даже самого справедливого… И где вины как таковой нет вообще, а есть пока еще владеющая людьми губительная слепота. На этом кончим. Я пришел. Вижу крест впереди и возле него поджидающих меня солдат.

3

– Ну, – спросил Николай, – очухался? Прибери тут, – указал он сопровождавшему его волчонку на лужицу крови, загустевающую на серой жести столешницы. – Очнулся, я спрашиваю?

Младший лейтенант Акинфеев, волчонок, маленький, ушастый и землисто-бледный, возил тряпкой по столу.

– Чище, чище! – прикрикнул Николай, сел и закурил папиросу. – Говорить будешь?

Отец Петр шевельнулся и застонал. Все его тело было сплошной раной. Горела голова, будто обложенная только что вынутыми из печи пылающими углями, жгло лицо, яростные вспышки боли из носа проникали куда-то в глубину лба, правый глаз заплыл и не открывался. При каждом толчке сердца словно острая игла входила и насквозь пронзала его. Солоноватый вкус крови стоял во рту. Кровь запеклась и на губах, и он смог только пошевелить ими. Волчонок догадался.

– Пить просит!

– Ну дай, пусть хлебнет, – кивнул Николай.

Немощной рукой о. Петр едва удержал кружку с водой.

Акинфеев приподнял его и посадил спиной к стене.

– Пей, что ли… – буркнул он.

С помощью волчонка о. Петр смочил губы, потом глотнул.

– Говорить будешь? – снова спросил младшенький.

Отец Петр глотнул еще.

– Забери у него кружку! Третий и последний раз тебя спрашиваю: говорить будешь?!

– Яко Аз на раны готов и болезнь Моя предо Мною есть выну, – едва слышно

промолвил о. Петр.

– Что ты там бормочешь?! – младшенький со злобой пригасил папиросу в чугунный женский зад. – А-а… Словеса повторяешь… Я их наслушался досыта. Другое мне от тебя нужно.

– Я тебя прощаю, – ясно выговорил о. Петр.

– А я с тобой прощаюсь, – Николай встал и резким движением оправил гимнастерку. – Прощай, братец. Кланяйся там, кого увидишь. А ты, – обернулся он к Акинфееву, – вызывай команду. Проследишь и мне доложишь.

Его окружили, подняли, подхватили под руки и повели. Свеча перед ним догорала, он понял, что жизнь кончилась.

Свершилось.

Он лишь успел сказать лейтенанту Акинфееву, недоростку и волчонку: «Прости».

Часть седьмая

Завещание

Глава первая

В одну и ту же воду…

1

Давным-давно Сергей Павлович Боголюбов не покидал отчего (в самом прямом смысле) дома и не отправлялся в неведомые края, тем более с целью наиважнейшей и, если желаете, тайной, и даже, может быть, сопряженной с опасностью, что, принимая во внимание обычаи и нравы учреждения Николая Ивановича, а также исполненные презрения и ненависти взгляды, которыми во время последней встречи он одаривал внучатого племянника, вовсе не было одной лишь игрой воспаленного воображения. Но подчинимся року. Кто плел нить, тот знает ее длину. С другой стороны, нельзя же, в самом деле, столь опрометчиво ставить себя в один ряд с всякими Ахиллами, Гераклами, Агамемнонами и прочими, чьи имена безо всякой для нас практической пользы сохранила история. Древние греки, не пикнув, предавали себя во власть какой-нибудь Мойры, или Парки, или как там ее еще… Айсы. Делайте со мной, что задумали. Я ваш. Нет, греки, за четыре тысячи лет мы поднялись ступенью выше и глаголем: на все воля Создавшего нас – и рождение наше не токмо благодаря семени отца и лону матери, но и незримому присутствию Святого Духа, в миг совокупления благословляющего новую жизнь, и сама жизнь, в продолжение каковой ни единый волосок не имеет права упасть с нашей головы без соизволения Небесного Отца, так, по крайней мере, нам сказано: и тем, кто с шевелюрой, и тем, кто лыс, будто яйцо, проходит под неусыпным наблюдением Всевидящего Ока, и кончина наша, желательно безболезненная, непостыдная и мирная, хотя доктору ли Боголюбову не знать, с какими ужасающими страданиями подчас она бывает сопряжена, также совершается исключительно после приговора, принятого Судией всех, но в крошечном пространстве времени от первого крика до последнего вздоха мы все-таки наделены свободой и вольны поступать либо как любящие истину и Господа дети, либо как человекообразные обезьяны, повинующиеся исключительно собственным инстинктам. А посему – отставим предопределение. Освобожденный от власти рока человек по собственной воле и чувству долга следует в Красноозерск, прибывает туда в четыре пятьдесят утра и, дождавшись первого автобуса, отправляется в град Сотников, где взошел, расцвел и был убит революционными заморозками иерейский род Боголюбовых. «Вокзал, несгораемый ящик…» – твердил про себя вдруг всплывшую строчку Сергей Павлович, пробираясь через зал ожидания, битком набитый галдящим, спящим, жующим и кормящим своих детенышей народом. Его поезд уходил через пять минут. Он наступил на чью-то ногу, споткнулся о чемодан и едва не рухнул на молоденькую цыганку в цветастой шали, чьи маленькие смуглые груди жадно сосали два крупных младенца в грязных чепчиках. Младая Земфира, прости и прощай. И вовсе не ящик, а Ноев ковчег, пропахший потом, тоской ожидания и запахом дрянных сосисок, кипящих в кастрюле на буфетной стойке.

Он вылетел на перрон, глянул налево, посмотрел направо и, увидев перед пятым путем табло с бледными цифрами 6 и 3, со всех ног бросился к своему поезду. «До отправления поезда шестьдесят три осталась одна минута», – прогремело над ним, но Сергей Павлович уже подбежал к седьмому вагону, протянул тучной проводнице билет, по трем железным ступеням поднялся в тамбур и перевел дух. Поехали. Лежа на верхней полке и краем уха ловя быстрый шепоток и звуки поцелуев молодой пары внизу, он представлял себе поезд, с утробным ревом и сухим перестуком колес несущийся по шарообразному телу Земли, саму Землю, тяжко нагруженную несметными человеческими толпами, огромными городами, грохочущими заводами и медленно плывущую вкруг Солнца, непроглядную бездну Космоса и мерцающую где-то в отдаленнейшей его глубине ослепительно-яркую точку, указывающую на присутствие Бога, предвечного, непостижимого и всемогущего, Создателя Вселенной и Движителя неустанного хоровода планет, звезд, судеб, рождений и смертей. И к Нему, Устроителю жизни, из глубины души воззвал Сергей Павлович и молил послать ему в провожатые ангела, который, как Товию, благополучно привел бы его к заветной цели, а затем столь же благополучно и мирно проводил бы его домой, дабы он мог испросить прощения у своей возлюбленной и вместе с ней насладиться радостями счастливого супружества.

– Ну, Жор… не надо… там человек… неудобно, – сквозь стуки, шумы и скрипы бегущего поезда услышал он слабый женский голос, которому отвечал голос мужской, молодой, настойчивый и страстный:

– Да он спит мертвым сном… Я погляжу.

Сергей Павлович поспешно натянул на голову простыню.

– Товарищ! – позвали его.

Он молчал.

– Эй… товарищ! – окликнули его снова.

Он задышал громко и ровно и повернулся на правый бок, лицом к стенке.

– Спит без задних ног… Я говорил… Валечка… – против воли прислушивался Сергей Павлович, ожидая неизбежной развязки, каковая немного погодя и наступила, выразившись в тихом протяжном стоне, явственно прозвучавшем во вдруг наступившей тишине.

Поезд встал. Доктор Боголюбов яростно ткнул кулаком в тощую подушку. Падение нравов удручающее. Слыханное ли дело – предаваться любовным утехам в купе, имея над собой совершенно лишнего в подобных случаях спутника, соглядатая и слушателя? Положим, они уверены, что он спит. Но что это меняет? Где скромность, привитая взыскательным воспитанием? Стыдливость, побуждающая человека воздерживаться от непристойных жестов, дерзких слов и оскорбляющих общественную нравственность поступков? Неужто образцом для подражания станет житель глиняной бочки Диоген, у всех на глазах занимавшийся рукоблудием и при этом приговаривавший: «Вот кабы и голод можно было утолить, потирая живот»?

Поделиться с друзьями: