Степь ковыльная
Шрифт:
Две скупые слезинки скатились, побежали по глубоким морщинам к седой бороде.
Павел и Сергунька слушали рассказ старого урядника в каком-то оцепенении. А он, помолчав, добавил внезапно окрепшим гневным голосом:
— Да, не забудьте на площадь крепостную сходить, на казнь посмотреть! Ожесточайте ваши сердца, станичники, мстите им, лиходеям царским, с саблями в руках и за Дементия, и за Никиту, и за всех страдальцев — за долю народную!..
Когда вышли на улицу, Павел сказал угрюмо:
— Что ж, прав старик: надо нам еще больше сердца ожесточить — идем на площадь!
Площадь уже оказалась переполненной народом. Тут были солдаты, казаки Азовского конного полка, чиновники, их жены; изредка встречались офицеры. Посередине
Вокруг помоста в шесть рядов выстроилась пехотная часть с примкнутыми к ружьям штыками, а за ней, дальше от помоста, стояло несколько десятков казаков, вызванных комендантом из ближайших станиц «для ради устрашения».
Павел и Сергунька с трудом протискались к помосту, но не с той стороны, где находились вызванные станичники. Они даже шапки свои казачьи сняли, опасаясь, что найдутся «дюжие», которые могут опознать их и выдать крепостным властям.
Возле Павла застыли в горестном молчании старик и старуха. Худое лицо старика казалось окаменевшим, голубоватые выцветшие глаза были устремлены на помост, сухие губы изредка шевелились. Рядом с ним стояла жена. Ее глаза полны слез, но рот крепко сжат. Павел узнал их — это были отец и мать Белогорохова.
Веял сухой жаркий ветер. По небу плыли облака, точно стремились убежать от того злодейства, которое вот-вот должно было свершиться на этой площади.
Кто-то крикнул срывающимся голосом:
— Везут, везут!..
С ближней улицы донесся грохот, и на площади показались телеги под конвоем гренадеров. На телегах сидели, по двое на каждой, скованные по рукам и ногам казаки.
Первым поднялся на эшафот Никита Белогорохов, с трудом переступая ногами в кандалах. Его длинная льняная борода развевалась по ветру. В потемневших глазах горел мрачный огонь, но лицо оставалось строгим, замкнутым.
На помост взошел секретарь военно-полевого суда и стал читать высоким, пронзительным голосом приговор Военной коллегии.
— «…Никита Белогорохов повинен в том, что в комиссии военного суда не только ни малейшего раскаяния не изъявил, но даже оказывал свою злоумышленность, не признавался и, не внимая всевозможных увещаний, не ответил на вопросы… Сверх того, он оказывается одним из первейших возмутителей в полку походного атамана к побегу с линии Кавказской. Будучи избран в предводители к оному, оказывал совершенное к повелениям команды небрежение и неукротимой дерзостью своею привлек к подобному же преступлению полки Луковкина и Кошкина, с которыми он сперва удовольствовал дерзкие и законопреступные желания беглецов наглым вытребованием от войскового атамана приказов и от войскового правительства грамот о роспуске их по домам, а потом, развратив их всех к новому упорству, чтобы не возвращались на линию… собрал с них деньги и уехал в Петербург с дерзновенным намерением утруждать прошением высочайшую особу ее императорского величества. Дерзко объявил на суде, что не хочет ответствовать на вопросные пункты и на увещания, священником учиненные, и, как жестокосердный, упрямый и в развращении своем закоренелый мятежник, остался до конца непреклонным».
Далее в приговоре упоминалось, что Никита Белогорохов и его преступные сообщники — казаки Прокопий Сухоруков, Степан Моисеев, Даниил Елисеев и иные, всего пятнадцать человек, по всей строгости военного артикула заслуживали смертной казни за учиненные ими нарушения присяги и воинской дисциплины, но «ее императорскому величеству всепресветлейшей самодержавной государыне нашей, благополучно царствующей Екатерине Второй, в силу всем известного ее человеколюбия и милосердия, благоугодно было заменить смертную казнь осужденным нижеследующими наказаниями: казаков Никиту Белогорохова и Прокопия Сухорукова, подвергнув оных на публичной казни через
палача, пятидесяти ударам кнутом Белогорохова и тридцати — Сухорукова, с вырыванием обеих ноздрей у каждого из них, сослать в Нерчинск на вечную каторжную работу…»По толпе пронесся гул. Выждав немного, секретарь продолжал невозмутимо:
— «А досталъных виновных в сем преступном дерзновенном неповиновении казаков наказать плетьми, сообразно вине каждого, после чего сдать их вне очереди на военную службу в полки по указанию господина войскового наказного атамана генерал-майора Иловайского».
После оглашения приговора наступило немое молчание.
Белогорохов выпрямился и крикнул на всю площадь:
— Страдальцы мы за Дон, за всю Россию-матушку!
Офицер у эшафота взмахнул рукой. Раздался грохот барабанов, не смолкавший до конца казни… Окончив казнь, палач выронил из рук окровавленный кнут.
Толпа молча расходилась. Все были потрясены расправой.
— Донской летописец — черкасский протопоп Рубашкин — на другой день сделал запись о казни Белогорохова и Сухорукова и, вздохнув, дописал: «После наказания плетьми оба умре».
Вечером, тотчас же по возвращении в станицу, Павел долго беседовал с Тихоном Карповичем наедине.
— Да, неладно делает царица! А дальше, видать, и круче пойдет расправа, — сказал старик в раздумье. Помолчав, добавил: — Знаю я, Павел: от своего не отступишься! Горячий у тебя нрав, но твердый. Ставишь ты на кон свою голову, а о семье-то не заботишься… И надумал я, стало быть, так… а ныне, после твоего рассказа прискорбного, натвердо решился… Жаль покидать станицу родную и дом новый, да что поделаешь?.. Надобно где-нибудь подальше переждать ту бурю, что на Дон надвигается… Ты делай, что хочешь, а я так поступлю: здесь, в станице, оставлю я Меланью Карповну, а сам с Таней и детишками твоими уеду во Псков-город. Там у меня твердая заручка: двоюродный брат мой, есаул в отставке, торговыми делами занялся, а жена у него из самого Пскова была, три года как померла. Скучает он… Недавно получил от него весточку, просит приехать погостить. Об этом письме я никому в станице не гутарил, и ты молчи. Я уже речь о том вел с Таней, наотрез отказалась. Так вот ты убеди ее, дружок — суровый голос старика смягчился, стал ласковым, почти просительным. — Скажи ей, что, ежели в живых останешься, единственное твое спасение — к ней и детям потом скрытно податься…
Выйдя от Тихона Карповича, Павел постоял над кроватками детей, поцеловал их осторожно. Потом прошел в спаленку. В ней было темно, лишь через открытое окно лился в комнату свет луны. Таня лежала неподвижно на кровати и не шевельнулась, когда вошел Павел.
— Не спишь? — ласково спросил он.
— Нет… Голова разболелась чтой-то, вот и прилегла, — тихо ответила Таня. — Может, повечерять хочешь, я сейчас соберу.
— Спасибо, сыт… По дороге сюда побывал на хуторе, там и пообедал… — И сразу, решительно, но по-прежнему ласково: — Танюша, тикать тебе надо немедля с отцом и детишками… Здесь кровопролитие вскоре будет, а ядра да пули — они не разбирают, кто прав, кто виноват, где взрослые, где дети.
— Без тебя никуда, слышишь, никуда!.. Где ты, там и я… А папаня и детишки пусть уезжают.
Павел подошел к жене, провел шершавой ладонью по распущенной косе.
— Подумай, голубонька, да разве ж мыслимое то дело? Разве ж можно тебе в кровавые дела вмешиваться? Если бы знала ты, что творится… — И, присев на кровать, он взволнованно рассказал о том, что видел в крепости. — Посуди сама, что будет дале? Даже если бы я сидел сложа руки, мне несдобровать. Вспомни Иловайского, сколь ненавистен я ему… Негоже мне оставаться в сторонке, когда тут злая сеча начнется и моих односумов пытать и умерщвлять станут. Неведомо, чем все это кончится. Может, порубают нас в куски, а может, ежели удастся сплотиться с крестьянством, еще и взойдет над народом зорька… хотя мало кто из нас увидит ее.