Созерцатель
Шрифт:
— О-о-о, — простонал он, — надеюсь, ты меня не выщипала дочиста?
— Что ты? Я немного экспериментировала.
— Где мои брюки? — строго посмотрел он в зеркало.
— Под постелью. Под матрацем.
— Что они там делают?
— Ты сам в бреду рассказывал, как в студенческие годы вы клали брюки на ночь под матрац, чтобы сохранить линию.
— Умница. Какие еще подвиги ты совершила?
— Записала твой бред за трое суток. Слово в слово, что могла разобрать. Рядом с французскими и латинскими словами я в скобках ставила перевод.
— И много набрежено? — отвернулся он от своего
— Вот. — Она положила тонкие пальцы на пачку бумаги на столе. — Сто десять страниц бреда. Не считая ругательств. Их я тоже записывала и рядом, в скобках, давала научное название этим словам.
— Гм, — произнес он, — может быть, самое интересное и было в ругательствах? А остальное можно было и не записывать?
— Нет, голубь, там ничего примечательного. Эти слова указывают на части тела человека и животного, на выводимые из организма вещества, на родственные отношения и так далее. В этих словах есть лишь эмотивная логика.
— Ого! — оборотился он к ней и долго рассматривал: мягкий подбородок, решительную линию скул, полураскрытые влажные губы, небольшой тонкий нос, светлые, серые глаза, тонкие овальные брови, чистый лоб, каштановые с блеском волосы.
— Что-нибудь забавное во мне? — спросила она.
— Леший тебя ведает, — он пожал плечами. — Никак не могу врубиться внутрь тебя. В каждом лице, наверное, есть какая-то основная, ведущая характер, черта, — хитрость, храбрость, ум или глупость и так далее. Это сразу замечаешь. А в тебе такой черты не вижу. Глаза? В них нет ничего, кроме любопытства. Нет какого-то личного интереса к происходящему, ты понимаешь? Зачем ты здесь?
Она улыбнулась снисходительно и вдруг его же низким голосом нараспев произнесла:
— Я вас любил, но все это, быть может, тоски моей уже не растревожит.
— А-а-а, — он почувствовал, что голова его закружилась и он стремительно заскользил куда-то в сторону, и схватился за спинку дивана. — Прости меня за непотребство... Чем ты питалась в этом хлеву?
— Сначала не питалась, — равнодушно-радостно ответила она. — Я могу не питаться. Затем питалась чем попало. Затем нашла... как их зовут? ... деньги. Они были под графом Толстым. Пошла в лавку и стряпала.
— Ты умеешь стряпать? Странно. Удачно настряпала?
— Картошка разварилась в кашу. Мясо — в уголья.
— Бедняга, зачем тебе мясо?
— А если бы ты проснулся? Мужикам нужно мясо.
— Ну? Кто тебе начирикал про мясо для мужиков?
— Я слышала от людей на улице.
Психопатка, подумал он, или сумасшедшая. Одно другого не легче. Что с нею делать? Отправить домой?
— Нет, — сказала она, — никуда меня не надо отправлять. Мой дом далеко-далеко. Отсюда не видать, — она рассмеялась, повторив услышанное недавно выражение. — Я сама уйду, когда захочу этого. И останусь с тобой столько, сколько понадобится.
— Для чего понадобится?
— Вообще... понадобится. Не важно, для чего и кого. Это тебя не касается.
— Вот тебе и на! — он смотрел в ее светлое лицо. — Ни с того ни с сего сваливается на меня этакая... гм! весьма приятная особа, устанавливает свои права, выщипывает меня ради эксперимента и так далее и вдруг — это не касается? Мы что же, любовью с тобой будем заниматься?
—
Я не знаю, что такое «заниматься любовью».— Н-да, ситуация. Ты никого в квартире не встречала? В коридоре или на кухне?
— Нет, все двери закрыты. В квартире никто не живет.
— Странно. Здесь должна быть одна соседка, старушка. Однако, отвернись, я оденусь.
Через полчаса, бритый, мытый холодной водой, отчего кожа на щеках туго натягивалась, как новая, весь подобранный, с горячей готовностью к добру, с привычным выражением стоячего спокойствия в глазах, с почти ясной головой, он сидел за столом с ней, слушал снисходительно ее щебетание и пытался за словами уловить смысл и назначение чего-то другого, более важного и серьезного. Искоса взглядывал на ее руки и лицо, ожидая заметить нечто чужое, незнакомое, нереальное. Но с ножом, хлебом, сыром она справлялась ловко.
— Прохожу через двор в лавку, — щебетала она, — и вижу: на помойке кормятся чайки. Ты знаешь, это птицы, которые должны ловить мелкую рыбешку. Зачем они на помойках?
— Они хищники. Даже мышей ловят.
— А мне это показалось ужасным. Красивые птицы и вдруг — помойка. Это ужас. Ты знаешь, какой он? Серый, мягкий, липкий и в острых и твердых лохмотьях. И в клочьях страха.
— Никакого ужаса нет, — успокаивал К. М. — Про ужас — страхи напущенные. Also sprach Dostojewski[11].
— Я его знаю, — удивлялась она, поднимая брови. — Он худой, страшный, с бородой и глубокими неподвижными глазами. Он живет в конце улицы и выходит вечером перед закрытием магазина. Я его видела два раза. Мы с ним раскланялись и разошлись молча.
— Он давно живет на том свете. Да упокоит Господь душу его в селениях праведных. А когда он жил неподалеку — ты как-то времена перепутала — то тогда тоже были помойки, но чайки на них не садились.
— Неужели и тогда были помойки?
— Помойки были всегда и с течением лет их становится все больше и больше, пока все не станет одной великой помойкой.
— Это гадко — помойка! — сморщила она нос. — Пусть лучше будет пустыня. Пустыня будет. Я на улице слышала от людей.
— Пусть, — согласился он, — пустая пустыня. Большая. Голая. Унылая. Безрадостная. Беспечальная. Бесконечная. Безначальная.
— Ты говоришь языком своего бреда, — заметила она. — Я внимательно изучила язык твоего бреда, чтобы научиться говорить с тобой на одном языке... Пусть пустыня. И солнце. И в пустыне — мы. Взявшись за руки, утопая по щиколотку в обжигающем песке, идем к неведомому счастью. А мы идем с тобою, взявшись за руки, утопая по щиколотку в этом... как его?.. в дерьме, а вокруг нас пошлость помойки, а внутри пустыня чистоты...
— Ну, голубушка! Я вижу, ты далеко не дурочка.
— Далеко не, — рассмеялась она, — а близко? Ты ешь, ешь, а я дальше стану рассказывать. Представляешь, пока ты спал в бреду или бредил во сне — как правильно? — я пробовала стихи сочинять и даже выработала свой стиль.
— Интересно. Многие сходят в могилу, не испытывая сладости собственного стиля, а ты... Прочти что-нибудь.
Она возвела глаза к потолку и заунывно продекламировала:
Праматерь наша, Ева,
За яблочко со древа