Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Отчего же? Школьники читают в отрывках. Иностранцы — в переводе. Пенсионеры.

— Ну? — усомнился Начтов. — Школьники его не поймут, их давно превратили в слабоумных. Иностранцам он бесполезен. От пенсионеров ничего в мире не зависит. Вот и выходит: ваш граф не интересен широкой публике. А узкая публика, интимствующие эстеты, его в руки не возьмут. Они копают в стороне, на фрейдистских свалках.

— Это как посмотреть, — возразил К. М., решивший хотя бы графа Толстого не уступать. — Прошла же античность сквозь средневековье к Ренессансу. Так и граф Толстой может пройти сквозь наши времена к будущим людям.

— Однако, ты схоласт, это хорошо, — похвалил Начтов. — Неужели ты ни на миг не ощущаешь, что все-таки не свободен от заблуждений?

— Иногда ощущаю в себе задушенную свободу, —

улыбнулся К. М., — и ощущаю, что она рвется на свободу.

— Напрасно, — установил Начтов с тяжелой основательностью, — все люди — рабы. Одни — рабы тела, другие — рабы духа, третьи — рабы обстоятельств. Ты — к какой категории? Скажи откровенно, дорогуша, ты зачем идешь в утешители?

— Откровенно? — К. М. метнул в начальника взгляд холодной страсти. — Отнюдь не от одиночества. Одиночество — симптом сексуальной недостаточности. Свойствен молодым прыскунчикам. И не из любви к добру я иду, потому что не верю. Напротив. Я устал смотреть на людей. Мне противно смотреть на них. Но я не могу без них. Я принадлежу им, как и они принадлежат мне. Я — раб этих ненавистных мне людей. Общаться на слух и не видеть, что есть лучше? Это — игра. Если жизнь обесчеловечивается, она становится не более, чем игрой.

— Гм, — хмыкнул Начтов, — есть хорошее, спасительное правило: не принимать игру за жизнь и жизнь за игру. Иначе исчезнет очарование того и другого. Или еще хуже: явится какой-нибудь аналитик и все испортит...

К. М. пожал плечами, ничего не ответил и вышел.

Утро было прекрасное, — ясное небо, яркое солнце. И тонкие деревца в сквере казались детьми, выбежавшими из холодной воды.

3

Жизнь, смутно думал К. М., возвращаясь домой и пытаясь неясные свои предположения отформовать в жесткие, блестящие, как стекло на изломе, решительные определения, — кто скажет, что она такое и зачем? Способ существования белковых тел, и гомеостаз, и всякое такое, и будто бы какие-то полеты духа, которые, сказывают, посещают людей высокого душевного настроя, и какие-то будто бы горения пытливой мысли, которые, как утверждают, освещают наш недолгий переход из ничего в ничто, из тьмы во тьму, и какие-то наши великие игрушечные изобретения, будто бы столь фантастически изменяющие нашу жизнь, что она сама перестает этому верить, и все это накапливается, накапливается, как исторические небылицы, как промышленные пустыни, — ржа земли, цивилизуемой противоестественным способом, и какой-то инстинкт или рефлекс цели, благодаря чему человек будто бы реализуется в своем эволюционном времени. Зачем она, если все это когда-нибудь исчезнет, когда завершится протонный распад, и от наших плазменных страстей не останется ни горстки пепла, ни воспоминаний у людей и протонов. Или только протоны и будут помнить?

Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.

Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была задумана правильным четырехугольником, но выполнена усеченной пирамидой, — пол и потолок равномерно сужались к единственному окну, выходившему на оживленный перекресток, большую часть дня полный шума и вони. В форточку вместе с пылью втекали запахи нагретого асфальта и резины, борща и котлет из столовой внизу, запахи кофе из булочной напротив, и все запахи были замешаны на кисловато-сочном аромате помойки, устроенной во дворе. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее потому, что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были, — деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце — черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь

на полу, какая-то посуда.

Любой, в меру образованный, слегка воспитанный, полный и своего и чужого достоинства человек, войдя в эту комнату и представив, как можно в ней жить и о чем думать, тотчас бы зажмурился, узрев безобразие, плюнул бы на грязный пол и ушел, не закрыв двери. Но здесь никто не бывал и на пол не плевал, и К. М., войдя, испытал понятное всякому страннику чувство ожидаемого покоя и осознанной и оттого более драгоценной радости. Здесь был дом. Обитель необитаемости. Причал, откуда в любое время можно отчалить и в любое время бросить якорь, и никто не оскорбит вопросом, где ты плавал и зачем.

В стене — гвоздь музейной длины. Повесить плащ и оседлать шляпой. Подхватить с пола грязный чайник и пойти на кухню. Простые действия беременны уверенностью, она склонна к сложности, из которой выход только в простые действия, беременные уверенностью, склонной к сложности, которая на седьмом круге становится осложнением. И тогда, подумал он, оставить их, и пусть они сами с собой разбираются. Долгий темный коридор кончался светлым кухонным проемом вдали. Нормальным шагом не дойти. Нужно бежать и, может быть, с криком ужаса. Вдоль скользких стен и угрюмой безысходности.

Наигранно легкой упругой походкой, сдерживая желание бежать, К. М., помахивая чайником, дошел до кухни и там обнаружил соседку, Прасковью Прокофьевну, или П. П., как она обычно рекомендовалась. Высветленная годами и постной пищей, нетленно невесомая, почти бестелесная и, наверное, бесполая, почти безумная и бездушная, как бесцветный ночной мотылек, залетевший по ошибке на праздник жизни, П. П. стряпала, переходя неслышно от плиты к столу. Она оглянулась на вошедшего и приветливо улыбнулась.

— Где же прочие сожители? — спросил К. М., наполняя чайник под ржавым краном. — За два месяца я не встретил ни одного соседа, кроме вас.

— В квартире больше никто не живет, только вы и я, простодушно ответила П. П. — Комнаты заколочены. Дом умирает.

— Веселенькое дело. Дом умирает. Город умирает. Мир умирает. Вселенная умирает. Есть отчего обрадоваться.

— Где-то там строят новые дома и новые районы. — П. П. улыбаясь, легко и небрежно повела рукой. — Там живут люди. Мне рассказывали. Это какие-то совсем, совсем другие люди. Выведена новая специальная порода людей с помощью генной технологии.

— Вы бывали там? — спросил К. М., ставя чайник на газ.

— Зачем?

— Как же, любопытно...

— Любопытно — куда? — спросила П. П.

— Ну вот, — сказал К. М., разглядывая эту бывшую женщину, обладавшую когда-то и гибкостью, и темпераментом, и острым языком. — Мы с вами говорим третий или четвертый раз, и во всякий разговор вы задаете мне загадки...

А вы разгадывайте, — беззвучно смеялась она, — вы современный, ученый, шустрый. Ловите, как сейчас говорят, кайф даже там, где ничего, кроме заразы не поймать...

— Это не про меня.

— Все равно, все вы смешные, современные людишки. У вас желание расходится со словом, слово расходится с поступком, поступок — с судьбой, и в результате от всего остается некий хлипкий, пустой пшик.

— Ого! — удивился тираде К. М.

— Не ожидали? — смеясь, спросила П. П. — Думали, этакий шизнутый одуванчик, весь в глюках?

— Нет, зачем же? Догадывался, что иногда вполне взрослые люди, вроде вас, могут дать фору нам, не вполне созревшим, но все-таки... Чем вы раньше занимались?

— Преподавала историю, пока история не была закрыта, затем преподавала философию, пока философия не была закрыта, затем преподавала историю философии и закончила философией истории, достаточно?

— Спасибо, я удовлетворен. Теперь понимаю ваш вопрос про «любопытно».

— Да, — спокойно согласилась П. П. — Новое — не непременно лучшее. Это я про дома. Когда этот идиот, забыла имя, снизил потолки домов, тотчас через десять-пятнадцать лет выросло мелочное, ничтожное поколение молодежи. Затем другой идиот, тоже не помню имени, сузил размеры жилья, тотчас получили еще более страшное поколение. Настоящие идиоты могут вырасти только среди современных зданий... Новое — не непременно лучшее, чаще всего это реставрированная, разукрашенная банальность. Вы не замечали, что банальности весьма живучи? Как клопы и тараканы.

Поделиться с друзьями: