Созерцатель
Шрифт:
— Что ваша медитация? — расхвастался Зеведеев. — Всего лишь пассивное постижение воображаемого смысла? Оккультное прозрение — это активное понимание самой сути Великой Машины Абсурда.
— И что же вы прозрели? — поинтересовался я.
— О-о! — пропел он, блестя глазами. — Я прозрел, что вся моя прошлая жизнь, весь мой труд и старания, — вздохнул он, как человек, для которого любой насморк представляет одновременно и проблему, и мучение, — вся моя жизнь была лишь приготовление к моему исходу. Я должен рассеяться по свету. Так сказать, индивидуальная диаспора.
— Это легко сделать, товарищ Зеведеев, — рассмеялся я, — сделать с помощью крематория. И рассеять в предельно малых концентрациях с космических спутников.
— Не буквально, — захихикал Зеведеев, — а метафорически. Духовно рассеяться, как рассеивались подвижники.
— Какая разница, — продолжал я. — В каждой частице вашего греха окажется одна или более частиц вашего духа. И потом, Симон Иосифович, — назвал я Зеведеева его полным именем, — не окажется ли
— Прекрасно сказано, — солидно восхитился Зеведеев, но как-то вяло. — Если б я знал, что несу в себе? Если б мы все знали, что несем в себе и с кем имеем дело? Но человек при рождении не проходит проверки в каком-нибудь нравственном или духовном таможенном контроле, и потому не спрашивайте меня, что я несу в себе.
— Я не о рождении вашем, — настаивал я, — в вашем рождении вы были такой же глиной в руках общества, как и любой другой. Я говорю о том, что вы сейчас несете при исходе из множества дверей. Не заражены ли вы абсурдом, как всякий житель страны? И если да, тогда вас просто необходимо изолировать от общества ради здоровья остальных людей планеты, и никуда не выпускать.
— Меня невозможно изолировать от остальных людей планеты, — сказал со смешной гордостью старичок Зеведеев, — поскольку я свободен в выборе, так как добрался до чиновника седьмого этажа и тот сказал, что мое дело в шляпе.
— В чьей шляпе? — рассмеялся я. — Экий вы наивный, Симон Иосифович! Взять в железы и посадить в темницу можно любое существо, даже слона или тигра, будь они хоть трижды рассвободны. Великая Машина, как и подобает великой машине, лишена предрассудков жалости, сострадания и тому подобного. Вечный порядок бытия более вечен, чем вечные истины.
— Ересиман вы, а не абсурдолог! — рассмеялся Зеведеев. — Слово чиновника седьмого этажа тверже камня. Если он говорит «да», то это «да», а все ваши домыслы от лукавства человеческого, от желания всех перехитрить.
— Помилуйте, за что ж вы меня так клеймите! — взмолился я со смехом. — Вы знаете или слышали, что я и сам собираюсь улизнуть из милого моему сердцу отечества. Вернее, не сам я персоной-нонгратой, а мой приятель-тождество уедет по моей карточке, и это все равно, будто я сам уехал. А тождество моего тождества, тот самый идиотический исторический писатель, который отирается по коридорам и кабинетам Великой Машины, так как без остатка вписывается в сферу абсурда. Так что вроде бы я уезжаю и вроде бы остаюсь, и это самое приятное состояние неопределенности. Кроме того сам абсурд стал мне как-то привычен. Мне даже в чем-то жаль его, этот Абсурд. Это все прочие, которым кажется, что они страдают от абсурда, считают его Великим. У страха глаза велики. На самом деле это всего-навсего маленький занюханный кривой и подслеповатый абсурдишко, этакий недоносок эпохи. Да он просто погибнет, если все мы от него убежим. Мне его жалко.
Зеведеев возмущенно запыхтел.
— Как говорил Гораций, — продолжал я, — и «дым абсурдности нам сладостно приятен». Вы поймите, жаркая вы головушка, — убеждал я, — ведь если Абсурд есть, если он возрос и сам собой не распался, как снежная гора под весенним солнцем, если не опустел людьми и не раскололся в своих основах, значит, он зачем-то нужен, этот выблядок. И сидит-то он на самом дне подвалов Великой Машины, и перед ним огромный пульт управления со множеством кнопок и лампочек, и он нажимает кнопки, как попало соответственно желаниям, которые время от времени вспыхивают в его горячечном
мозгу. Ему кажется, что он с помощью кнопок чем-то управляет, но это обман. Он ничем не управляем, кроме маленького металлического шарика внутри пульта. Шарик катается по кривым плоскостям и беспорядочно включает то одни, то другие лампочки, и уродец-абсурд счастлив и даже пускает слюну на манишку. Если он подряд зажигает семь красных лампочек, то в подвале включается магнитофонная запись аплодисментов и восторженных выкриков, и выблядок умиротворенно улыбается.— И это все? — спросил недоверчиво Зеведеев.
— И это все, — подтвердил я. — А все остальное происходит на двенадцати этажах здания Великой Машины, где многочисленные чиновники заняты толкованием сигналов сумасшедшего уродца.
— Вы шутите, — покосился недоверчиво Зеведеев. — Я читал про это у Гофмана. Там был такой же уродец, у которого нужно было выдернуть из головы три волосины, и заклятие распадалось.
— Ну! — рассмеялся я. — Если так, тогда у всех наших чиновников надо выдергать все волосы. Нет, милый. Абсурд абсолютно лыс. Потому что с той поры все читали Гофмана. У Абсурда даже парика нет с красивой львиной гривой седых волос. Он лысый. Да и голова у него, как повествуют очевидцы, чуть приплющенная. Так что стоит ли бежать от этого несчастного инвалида, убогого телом и обойденного умом? Ведь ваш страх и бегство лишь придадут ему значения и величия, которыми он не обладает. И то правда, что чиновники-наемники всеми силами стараются придать страху жителям подабсурдных земель, но если не принимать во внимание своих эмоций, тогда жить можно везде, где есть вода и хлеб.
— Правды! — воскликнул Зеведеев. — Правды взыскую!
— Успокойтесь, милый Симон Иосифович, а не то вы начнете себя бить в грудь и можете так нечаянно ударить, что мне вас откачивать придется. Вы безусловно вольны в своих желаниях свободы и в помыслах вольности, но лишь слегка ограничены в поступках и средствах осуществления ваших прав. Абсурд потому и терпим и даже мил, что все его установления суть настолько глубоки по содержанию, что допускают массу толкований. Например, если вы доберетесь до двенадцатого этажа, там вы увидите, что все стены исписаны законами и правилами абсурда. Законы обязательны для всех, а правила суть отступления от законов, разрешенные немногим наемникам. Так вот, один из законов абсурда гласит: «всякий человек несвободен до рождения и после смерти, и всякий человек свободен от рождения до смерти».
— Ну? — недоверчиво спросил Зеведеев.
— Так вот. Слова «свободен от рождения» толкуются в том смысле, что человек несвободен, родиться ему или нет, это за него решают другие. Слова же «свободен до смерти» толкуются в том смысле, что его мучают свободой, пока он не умрет от мучений. Отступление же от этого закона, то есть правило, гласит: «Всякий человек свободен от рождения и до смерти». Это означает, что, во-первых, человек свободен в выборе, родиться ему или нет, и это не настолько абсурдно, как кажется на первый взгляд, и, во-вторых, что он не свободен от рождения, то есть обязан родиться, это его долг перед абсурдом, и, в-третьих, несвободен до смерти, то есть пока его не замучают несвободой. И есть еще иные толкования и законы для законов, и правила для правил и так далее. Это только вам кажется, будто все так просто, как вы себе мыслите. И жизнь, и абсурд и люди вне и внутри абсурда, да и сам он внутри и вне себя, — все это настолько сложно переплетено и запутано, что подчас и сами чиновники, не все, но те, кому разрешается толковать сигналы из подвала, затрудняются, в какую сторону их толковать. Иногда они умирают от затруднений, и тогда им устраивают всенародные похороны. Это впечатляет, как народный лубок.
— Нет, — твердо заявил Зеведеев, — я хочу уехать.
— Ох, вздохнул я, — ну и воитель вы, ну и ратник! Так и быть. Если уж вы такой непримиримый, дам вам один хороший совет. Вы на седьмой этаж поднимались на лифте? Правильно. Так вот. Когда в следующий раз пойдете в здание Великой Машины, поднимайтесь сразу на двенадцатый.
— Как же, — растерялся Зеведеев, — нельзя же, заругают.
— Льзя, — подтвердил я, — очень даже льзя. Вы забыли про великие законы абсурда. То, что более остального сохраняется, — оказывается легко достижимым. Сыграйте этакого деревенского дурачка, полудебила-полудауна, и прямиком идите в кабинет старшего чиновника двенадцатого этажа. Без стука отворяйте дверь, все равно он там не занят, а лишь в окно пялится или в носу ковыряет. Приоткрывайте дверь, изобразите полусчастливую-полузаискивающую улыбку и скажите, что вам бумажку подписать. И подайте вашу отъездную карточку.
— На ней не все дырочки по краям просечены! — жалостливо произнес Зеведеев.
— У вас дома шило есть? — зарычал я. — Вот и проткните по краям на месте отверстий. Вы, давно на этом свете живущий человек, не понимаете простейшего и величайшего из законов Абсурда, который даже не гласит, а голосит: «всякий человек абсурдно безразличен всякому Абсурду».
— А правило из этого закона? — прошелестел Зеведеев.
— Правило выведете сами: всякий человек осмысленно безразличен любому осмыслению. Либо: всякий человек осмысленно небезразличен всякому абсурду. Либо путем перестановок иные правила, на любое из них вы может сослаться. В любом случае чиновник подпишет вам отъездной лист. Либо потому, что вы ему безразличны. Либо потому, что вызывает интерес. Либо потому, что вы скучны ему до зевоты. И так далее. Все, гражданин Зеведеев. Желаю удачи. Либо успеха.