Ру. Эм
Шрифт:
СЕГОДНЯ МОЯ БАБУШКА — ОЧЕНЬ пожилая женщина, но она по-прежнему красива, роскошна, как королева. Когда ей было за сорок, у себя в гостиной в Сайгоне она являла собой дух эпохи, невиданной в своей красоте и роскоши. По утрам у ее дверей толпились в ожидании торговцы, чтобы показать свои находки. Большинство уже знало, что ее интересует. Они несли новую посуду, пластиковые цветы — свежий груз из Европы — и непременно бюстгальтеры для шести ее дочерей. Но поскольку страна воевала и рынок был нестабилен, надо было заранее все предвидеть. Иногда приносили бриллианты. У всех вьетнамских женщин нашего круга была лупа для бриллиантов. Я с юных лет научилась находить в камнях вкрапления — без этого умения было не обойтись, управляя семейными финансами. Банковская система стала шаткой и изменчивой, так что необходимо было овладеть искусством покупки и продажи золота и бриллиантов, чтобы сохранять сбережения. Моя бабушка целыми днями занималась покупками,
С утра до вечера бабушка проводила в повседневных делах. Так что, будь она даже религиозной, ей некогда было присесть перед Буддой. Когда на рынках не стало ни товаров, ни торговцев, когда подселившиеся соседи-коммунисты забрали содержимое ее сейфа и кружевные шарфы, она облачилась в длинное серое кимоно, в каких ходят верующие. Ее волосы цвета перца с солью были просто приглажены и собраны в узел под затылком, но она все равно сохраняла совершенную красоту. С утра до вечера она читала молитвы среди курящихся благовоний и ждала новостей от своих детей, отправившихся в море. Двух младших детей, сына и дочь, она отпустила с моей матерью, несмотря на риск. Мать предложила бабушке выбрать, что страшнее: потерять сына в море или узнать, что его разорвало на куски на минном поле, когда он будет служить в армии в Камбодже. Выбирать нужно было тайно, без колебаний, дрожи и испарины. Чтобы совладать со страхом, она, наверное, и предалась молитве. А чтобы дурман от благовоний не улетучился, не отходила от алтаря.
МОЯ ХАНОЙСКАЯ СОСЕДКА из квартиры напротив тоже молилась по утрам, на заре, по несколько часов. От моей бабушки ее отличало то, что окна с бамбуковыми шторами в ее комнате выходили прямо на улицу. Ее мантры и монотонные удары по деревяшке слышал весь квартал. Сперва я думала переехать, пожаловаться или даже украсть у нее деревянный колокол и разнести его в щепки. Но через несколько недель я перестала проклинать эту женщину: меня посетил образ бабушки.
В первые годы больших потрясений бабушка иногда находила прибежище в храмах. Ей так хотелось там укрыться, что она была согласна добраться туда на мопеде с тетушкой Седьмой. Тетушка Седьмая не умела водить, ведь никто ее этому не учил, а главное — ей не полагалось выходить из дома. Но правила переписали с тех пор, как сама конструкция ее жизни и жизни вообще перевернулась. Из-за распада семейного ядра у моей недужной тетушки появилась некоторая свобода, а еще — причина повзрослеть. В таких обстоятельствах она завела мотор единственного оставшегося во дворе мопеда. Впервые в жизни моя бабушка уселась верхом на это средство передвижения. Тетя тронулась с места, да так и поехала, не сбавляя скорость и не останавливаясь даже на красный свет. Позже она мне призналась, что при виде светофора зажмуривалась.
Бабушка же, положив руки на плечи дочери, молилась.
Вот бы тетушка Седьмая рассказала, как рожала в монастыре. Не знаю, в курсе ли она, что приемный сын тетушки Четвертой на самом деле — ее ребенок. Не помню, как я об этом узнала. Может, дети подслушивали под дверью через замочную скважину, а взрослые не заметили. Или взрослые не всегда обращали на детей внимание. Родителям не приходилось присматривать за детьми, они знали, что за ними присмотрят кормилицы. Но забывали порой, что кормилицы молоды: у них были такие же желания, им нравилось ловить взгляд водителя или улыбку портного, а смотрясь в зеркало, они видели себя частью фоновой декорации, которая в нем отражалась.
Кормилицы у меня были всегда, но они порой обо мне забывали. И я ни одну из них не запомнила, хотя нередко нахожу их с краю, почти за кадром, на своих детских фотографиях.
МОЙ СЫН ПАСКАЛЬ ТАКЖЕ ПОЗАБЫЛ свою кормилицу, Лек, почти сразу после нашего отъезда из Бангкока обратно в Монреаль. А ведь его тайская кормилица оставалась с ним изо дня вдень, круглые сутки, в течение двух лет, за исключением нескольких редких выходных. Лек полюбила Паскаля с первой секунды. Она расхваливала его соседям, словно это ее ребенок, самый красивый, самый славный. Она любила его настолько, что я начала бояться, как бы она не забыла о неизбежности расставания, о том, что мы однажды уедем и, увы, мой сын, возможно, не вспомнит о ней.
Лек знала всего несколько английских слов, а я — несколько слов на тайском, однако нам удавалось подолгу обсуждать жильцов в моем доме. Лучше всего, как в кино, вышел портрет соседа с девятого этажа, американца лет тридцати. Как-то вечером, вернувшись с работы, он обнаружил, что вся его квартира в перьях и пене. Его брюки были разорваны надвое, диваны вспороты, столы исцарапаны ножом, шторы превратились в лохмотья. Всю эту резню учинила любовница, с которой он собирался сойтись на месяц, а уволил через три. Зря он нарушил месячный лимит: день ото дня в ее мыслях росла надежда на большую любовь, пусть даже по пятницам она продолжала получать за нее плату. Чтобы избежать столь огромного разочарования, наверное, не надо было водить ее на все те ужины, где она непонимающе улыбалась,
украшала собой стол и ела луковые супы, хотя больше всего ей хотелось салат из зеленой папайи с тайским перцем, дерущим глотку, обжигающим губы и воспламеняющим сердце.Я ЧАСТО СПРАШИВАЛА у иностранцев, покупавших в Азии штучный товар любви, почему после бурных ночей они непременно требовали, чтобы их вьетнамские или тайские пассии делили с ними пищу. Те предпочли бы получить деньгами сумму, составлявшую стоимость этих блюд, чтобы купить наконец башмаки матери, поменять матрас отцу или отправить брата на курсы английского. Для чего им находиться рядом вне постели, если их словарного запаса хватает только для разговоров при закрытых дверях? Они отвечали, что я ничего не понимаю. Эти девушки нужны были им совсем по другой причине. Чтобы вернуть юность. Глядя на них, эти люди и себя видели молодыми, словно их жизнь наполнена мечтами и возможностями. С девушками появлялась иллюзия, будто жизнь проходит не зря или хотя бы есть силы и желание начать все сначала. Без девушек оставались разочарование и тоска. Тоска оттого, что они недолюбили, и оттого, что недолюбили их. Разочарование оттого, что деньги не приносят счастья, за исключением тех стран, где счастье можно найти за пять долларов в час — или хотя бы тепло, участие, внимание. За пять долларов у них появлялась неумело накрашенная девушка, которая пила с ними кофе или пиво и громко смеялась, когда они произносили по-вьетнамски «мочиться», имея в виду «перец». Эти два слова отличаются только произношением, тональностью, почти неуловимой для неподготовленного уха. Простое произношение — цена простого мгновения счастья.
КАК-ТО ВЕЧЕРОМ, ПРИДЯ В РЕСТОРАН с мужчиной, у которого была разорвана мочка уха — так же, как у одного из солдат-коммунистов, живших с моей семьей в Сайгоне, — через щель между перегородками приватного кабинета я увидела шесть девушек, они стояли в ряд у стены, пошатываясь на шпильках: толстый слой штукатурки на лицах, гусиная кожа, они были худыми и совершенно голыми в мигающем неоновом свете. Шестеро мужчин дружно целились в девушек стодолларовыми купюрами, которые они скручивали в трубочку и перегибали пополам в обхват натянутой резинки. Купюры пулями свистели через прокуренный кабинет и врезались в прозрачную кожу.
В ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ ВО ВЬЕТНАМЕ мне всегда льстило, когда в компании шефа люди принимали меня за эскортницу, несмотря на костюм с эмблемой фирмы и строгие каблуки, ведь это означало, что я еще молодая, худая и хрупкая. Но после той сцены, увидев, как девушкам приходится наклоняться и подбирать скомканные стодолларовые купюры, разбросанные у их ног, я перестала тешить свое самолюбие из уважения к ним, ведь, несмотря на восхитительные тела и юность, они тоже несли на себе невидимый груз истории Вьетнама, подобно женщинам с согбенными спинами.
Для нескольких девушек, чья кожа была еще слишком нежна, груз оказался непосильным — как и они, я не стала ждать третьего тура стрельбы. Вышла из ресторана, оглохнув не от пьяного звона бокалов, а от едва уловимого звука, с которым купюры бьются о кожу. Вышла, унося в голове эхо стоического молчания оставшихся девушек — тех, кому хватило сил противостоять нравственному падению, они отняли у денег власть, стали неприкасаемыми, непобедимыми.
ВСТРЕЧАЯ В МОНРЕАЛЕ ИЛИ в других местах девушек, которые намеренно, по собственной воле увечат свои тела, хотят носить шрамы, навсегда впечатанные в их кожу, я невольно втайне мечтаю, чтобы они встретились с теми, другими девушками, у которых тоже есть шрамы на коже, но такие глубокие, что их не видно невооруженным глазом. Поставить бы их лицом к лицу и послушать, как они сравнивают шрамы желаемые и навязанные, купленные и возмещенные, зримые и не просматривающиеся, поверхностные и глубокие, прорисованные и бесформенные.
У ТЕТУШКИ СЕДЬМОЙ ТОЖЕ ЕСТЬ шрам внизу живота, след одного из побегов в лабиринт закоулков, где ей встречались продавцы мороженого, торговцы шлепанцами, соседи в зигзагах домов, женщины в гневе, мужчины в момент эрекции. Кто из этих мужчин был отцом ее ребенка? Спросить об этом тетушку Седьмую никто не решался: все время беременности приходилось ей лгать, чтобы сберечь ее собственный живот, пряча его под одеждами монахини из обители Птиц. Сестры называли ее Жозеттой и показывали, как пишется ее имя, пунктиром выводя буквы. Жозетта так и не узнала, почему толстела и почему похудела вдруг, пробудившись от глубокого сна. Она только знала, что приемный сын тетушки Четвертой тоже сбегал при первой возможности. Он со скоростью света метался по тем же закоулкам, держа сандалии в руках, чтобы чувствовать ногами тепло асфальта, текстуру экскрементов, край осколка бутылки. Все его детство прошло в бегах. Все его детство мы, от мала до велика, десять, пятнадцать, а то и двадцать человек каждый месяц патрулировали окрестности. Но однажды все вернулись ни с чем — и мы, и слуги, и соседи. Он ушел из нашей жизни туда, откуда и появился, и единственным воспоминанием о нем остался шрам над лобком его матери.